Храм святителя Василия Великого

На главную ‹  Проза ‹  Произведения Игоря Изборцева ‹ Русская плясовая (повесть)

Русская плясовая

Не будь побежден злом
(Рим. 12, 21)


Так уж случилось, что угораздило Петру Петровичу родиться в деревне Гусинец. «И что за фортель судьбы? – думал он об истории своего появления на свет Божий многие годы спустя. По справедливости, следовало ему родиться в другом месте, в другой деревеньке с совершенно нормальным названием «Зайцево», где и стоял испокон века его родительский дом. Но вышло все так, а не иначе, и именно Гусинец осчастливил Петр Петрович своим первым младенческим криком. Повернись судьба другим боком, может быть потекла его жизнь по иному руслу; глядишь, и миновал бы он тогда кой-какие подводные камни, о которые било его, перебило, да так, что со временем и места живого на нем, поди, не осталось…
А произошло все в июле пятьдесят первого. Мать его, Мария Поликарповна, была на сносях, и вот-вот подходило ей время разрешиться. Но тут вышла оказия: старый мужнин фронтовой друг Антон прислал весточку, дескать, приезжайте на именины и чтоб без отказа. Мария Поликарповна в слезы: куда мне, мол, в таком виде? Но Петр Иванович был мужик твердый - кремень, одним словом. Сказал, как отрезал: «Поедем и баста!» В Гусинец, значит…
«И что это за Гусинец разэтакий?» — трясясь в кабине старой полуторки думала Мария Поликарповна, напоследок цепляясь взглядом за исчезающие родные зайцевские ландшафты. Думала молча, потому как перечить мужу приучена не была…
Впрочем, оказалось, деревня, как деревня: избы, крытые соломой и щепой; рожь да овес на полях; кое-где лен, который, как говорят, с ярью не ладит, хотя нужны в хозяйстве оба: этот одевает, а та кормит… Раскинулась она в живописном месте в трех километрах на юго-запад от знаменитой Мальской долины, что в Изборской волости. Вот только почему «Гусинец»? Об этом определенно никто сказать не мог. Впоследствии, Петр Петрович слышал много невероятных историй насчет происхождения сего названия. Так, некий заезжий литератор предположил, что в незапамятные времена здесь культивировали особый вид гусей, — дескать, потомков тех, которые Рим спасли. Но эта его фантазия не нашла ни малейшей поддержки, оттого, возможно, что историю древнего мира тут сроду никто не изучал — своих историй хоть пруд пруди. Все же следует отдать должное топонимическим изысканиям городского гостя: не пропали они втуне, а, напротив, вызвали кое-какие движения в местных умах. По крайней мере, волостной бухгалтер Семен Авдотьевич поднатужился и вспомнил некое совершенно забытое происшествие, то ли из прошлого, толи — и того хуже! — позапрошлого века. Напали будто бы тогда на здешние окрестности ужас, какие прожорливые гусеницы. Поедали все, даже, говорят, камни грызли, и не было с ними ни какого сладу. Решили, что это не иначе, как козни нечистого, и пригласили кое-кого опытного в подобных делах. И вот, когда прибыл из монастыря маститый иеромонах Вассиан с пятью мантийными монахами и с десятком послушников; когда с пением молитв и псалмов прошли они Крестным ходом по здешним полям и лугам, попятилась тогда нечисть прожорливая, да и сгинула в одночасье. А после всего старушка одна поведала народу, что самолично видела, как заползало все это мерзкое гусеничное нашествие в некий колодец. И место указала — именно в деревне Гусинец (тогда еще называвшейся как-то иначе). Народ в ту пору страх, какой доверчивый был: колодец засыпали, а деревеньку, после недолгих раздумий, переиначили в «Гусениц», в память о страшном гусеничном исходе. Чуть погодя некий помощник писаря, как видно в силу неполного знания грамоты, совершил досадную ошибку, переставив местами в названии сей деревеньки две всего махонькие буковки, — то есть вместо «Гусениц» прописал «Гусинец», — так что не сразу и заметили-то. А потом поздно стало исправлять: бумага та уж в Губернию ушла. Староста местный, конечно, вознегодовал: «Батюшки, мол, светы! Беда-то, мол, какая!» — кулаком по столу пару раз приложил. Хотел и помощнику писаря по шее по свойски выдать, да махнул потом на все рукой: «Пусть, мол, как есть, на все воля Господня!..» Так, дескать, и появился на свет Божий «Гусинец», прежде называвшийся «Гусенцем», а еще ранее — вообще невесть как. Правда, никто из краеведов и историков о подобном случае слыхом не слыхивал: некоторые посмеивались, говоря, что, травка тут такая в изобилии произрастает, «гусинцем» зовущаяся, но другие и с этим не соглашались, отмахиваясь от всего руками, а один, говорят, самый образованный знаток-краеведец, так от возмущения просто грохнулся в обморок… Впрочем, как и было сказано, все это происходило много позднее, а тогда, в июле пятьдесят первого, события развивались своим чередом…
Приехали родители Петра Петровича в Гусинец и разом угодили в широкие дружеские объятья Антона Григорьевича.
— Чего это ты размахнулся так? – с удивлением спросил Петр Иванович, глядя на длинный стол, выставленный под сенью яблоневого сада.
— А может, в последний раз гуляю? – со смехом, все еще тиская друга за плечи, ответил Антон Григорьевич.
— Уезжаешь куда? – насторожился Петр Иванович.
Спросил-то спокойно, но сердце замерло: знал он хорошо о тяжелых фронтовых ранениях друга.
— Да дурачусь я! – отшутился Антон Григорьевич. – По друзьям соскучился просто, да соседей желаю от души угостить. Вот и все.
Все, так все… Гуляли и впрямь всей деревней. Широко гуляли: две гармони до утра не умолкали; бабы голосили частушки, мужики выдавали русскую плясовую, да «Барыню» с выходом; пустели одна за другой четверти с ядреным самогоном, и некоторые, кто послабее, завалились под яблони и, перекрывая стрекотание всего садового братства кузнечиков, пугали храпом окрестных собак. Тут-то и подошли у Марии Поликарповны самые, что ни на есть схватки — рожать начала. Хорошо рядом оказался кто-то, способный здраво мыслить (Петр Иванович-то ее уж «никакой» был), привели бабку, сведущую в повивальном, то бишь акушерском, деле, и вскоре, возвещая о себе, слабенько заголосил новоявленный младенец — в Гусинце прибыло…
Роды, к слову сказать, прошли на удивление гладко.
— Ангел-хранитель, не иначе, помогал тебе, — сказала Марии Поликарповне, перекрестившись на образа, бабка повитуха, — ишь тебя, болезную, занесло-то куды. Время ли тебе для гульбы-то?
Молчала Мария Поликарповна и лишь прижимала к себе младенчика, кровинушку свою. «Петенькой назовем, — прошептала потом чуть слышно, — в честь деда мужнина…» Под утро прибежал протрезвевший Петр Иванович, таращил глаза, и все хлопал себя по бокам руками — чувствовал за собой вину. Подошел к роженице и какой-то карапуз лет трех. Долго, вытягивая шею, смотрел на младенца. Его отодвигали в сторону, не мешайся, мол, под ногами, по попке даже шлепали, а он все равно упрямо пробирался к кровати и смотрел (и что понимал-то?). Да еще странно как-то смотрел, совсем не по детски, будто знал что-то наперед, ну, о том, что будет когда-то. Никто, правда, этого не заметил: до него ли — карапуза, два вершка от горшка? Однако, когда он хозяйке, матери своей, под ноги попал, то получил взбучку и, со словами «что, тебе здесь Колька за дело?» был окончательно изгнан. Напоследок, успел он таки еще раз взглянуть на попискивающего младенца. Взглянул обещающе: «Мол, свидимся; какие, мол, наши годы?»
Антон Григорьевич умер через год в районной больнице от открывшихся старых ран…

* * *

«А годы летят, словно птицы…». Вот уж воистину так! Словно пташки полевые упорхнули — глядь, и нет уж лет двадцати с гаком; промчались — не заметил никто, будто ветром сдуло. Изменилось многое в родных деревеньках: солому с крыш, словно корова языком слизнула - шифером накрылись; доской-вагонкой зашились стены домов и лишь каменные, из известнякового плитняка, древней изборской кладки дворы все также радовали глаз.
— Мальские мастера клали, - со знанием дела рассказывал другу Пете Николай, тот самый, бывший в июле пятьдесят первого любопытным трехлетним карапузом. – У нас в деревне есть амбары еще дореволюционной кладки. У вас-то, небось, нету такого? И колхоз наш побогаче будет…
Петр слушал старшего товарища, глядя на обширные гусинские поля, на темнеющий вдалеке лес и молчал. Привык, что любит Николай хоть чем-то прихвастнуть, хоть малостью какой выделить себя. Возможно оттого, что без отца вырос? Вот он, Петр, при отце живом, а он, Николай, – без. Разве справедливо? Опять же, перерос он Николая, - вытянулся в армии на пол аршина, – так что тот ему теперь едва до уха дотягивался (и, странное дело, вроде бы даже и сердился на это?). Молчал Петр, хотя и уверен был, что и у них в деревне не хуже: «Колхоз наш тоже не бедный, - думал, - река рядом с домом, а тут одни мочила…»
Оба они уж вернулись из армии: Николай три года назад, он механизатором теперь работал в родном колхозе «Красный Изборск»; Петр же только что. Побыл недельку дома и сразу сюда, на свою вторую родину: и раньше он тут часто гостил, и теперь приехать посчитал своим первым долгом.
— Жениться-то не надумал? – спросил он Николая.
— Нет пока, - ответил тот, снисходительно глянув на друга. – Это тебе, наверное, горит, а я учиться поеду в город.
— На кого? – удивился Петр.
— Не решил пока, но поеду. Тебя ведь отец, небось, пристроит куда, а мне надо самому жизнь свою ладить. Вот буду начальником, тогда и посмотрим…
— Что посмотрим? – переспросил Петр.
Но Николай не ответил, взглянул лишь молча на друга и поджал губы…
Вскоре действительно устроил Петра отец к себе на МТС слесарем-ремонтником. Не ахти, какая синекура, но работать под отцовским крылом было легко, тем более, когда весь заработок тратишь на себя. Костюм даже новый купил, самый модный, и поехал в Гусинец другу обновку показать...
По деревне шел Петр важно, смахивал пылинки с добротного двубортного пиджака и платочек в кармашке нагрудном оправлял. По сторонам от важности почти не смотрел, лишь искоса в те дворы, где, знал, девицы молодые водились. Так павой гордой и вошел в избу к товарищу своему.
Николая не было, а мать его кинулась навстречу, захлопотала, молоко, творог на стол подала.
— Костюм вот купил, — похвастался Петр, — в Пскове в универмаге.
— Красавец ты у нас, - улыбнулась женщина, - парень хоть куда.
Вернулся Николай. Петр протянул руку и тут же не удержался похвастать насчет обновки. Николай смерил друга взглядом и сквозь зубы процедил:
— Не слепой, вижу. Всей деревни, наверное, растрезвонил? Сияешь, как тот масленый блин. Вырядился, как секретарь райкома.
— Да что ты, сынок? – всплеснула руками мать. – И ты купи себе такой же.
— Ни к чему мне — отрезал Николай и как-то не по доброму взглянул на товарища…
Да, не заладилось у них чего-то в этот раз. И вечером, когда на танцы шли в Изборск, больше молчали. Петр пылинок с костюма уж не стряхивал, да и платок в боковой карман переложил, а Николай отчего-то напялил заношенный отцовский пиджак, хотя свой имелся неплохой.
И в клубе врозь веселились: Николай больше на улице, на скамейке с дружками сидел, семечки поплевывал, да смеялся, когда Петр отдышаться выходил. «Это он в мой адрес, точно в мой», — хмурился Петр, но, впрочем, сердиться ему было недосуг: познакомился он с изборской красавицей, веселой девушкой Клавой. Приглашал ее на все танцы подряд, а она озорно смеялась и не отказывала; прижималась доверчиво, и ее пушистая прядка волос нежно щекотало ему щеку.
Потом Петр провожал ее до дома, и они долго стояли у калитки, неумело целовались и говорили о пустяках… Отпел, умолк соловей, а они все не могли расстаться. И лишь когда, напившись воды с березового листка, соловей вновь выдал свою первую утреннюю трель, Петр, наконец, засобирался.
— Ждать будешь? — спросил напоследок.
— Буду, буду, — кивнула она и озорно рассмеялась.
— В следующий выходной жди, - пообещал он.
Николай проводил друга молча, сухо кивнул и вяло пожал руку.
— Так я приеду через неделю, ты не против? — прощаясь, спросил Петр.
Николай пожал плечами, и непонятным, двусмысленным был этот ответ. Петр-то подметил это — как же не подметить? — но вида не подал: больно хотелось повидать свою ненаглядную.
Однако, вышло так, что ни через неделю, ни через две Петр быть в Гусинце не смог: мешали какие-то вроде бы пустяковые, но, одновременно, и нужные дела. Кабы знал он, чем это обернется, так верно все бы бросил, ведь думал же ежеминутно о красавице Клаве; подарки ей купил — лакированную сумочку с блестящей металлической пряжкой, да еще сластей и угощений всяких. Но, увы…
На четвертую неделю, как выехал, наконец, в Изборск, отчего-то защемило сердце, заныло, и страх легким облаком затрепетал в груди. Может виной был дождь, нудный, серый, затяжной, укутавший лоскутной хламидой дорогу и настойчиво стучащий в окна автобуса? Петр размазывал по стеклу прокравшиеся внутрь струйки и безмолвно торопил водителя: «Скорей, ну, скорей же!» Как будто от этих, спасенных скоростью, пяти минут, ну, хоть что-то могло зависеть?
Почти бегом он промчался по длиной, выставившейся высокими каменными заборами, улице; мимо потемневших от дождя древних крепостных стен и спрятавшихся в серой пелене святых храмов, и сходу рванул на себя знакомую калитку. На стук в дверь вышла женщина, смутно похожая на красавицу Клаву, только постаревшую разом лет на двадцать, потяжелевшую от забот да труда непосильного.
— Тебе чего? — спросила.
— Мне Клаву, — ответил Петр и вытянул шею, пытаясь заглянуть за спину женщины и высмотреть там свою красу-девицу.
— Так нет ее, — сказала женщина, склонив голову набок и рассматривая незваного гостя, — они с Колькой куда-то лыжи навострили, верно, скоро придут, если не загостятся у кого — дождь ведь.
— С каким Колькой? — похолодел Петр.
— Да с этим, — женщина хлопнула себя по боку, — с этим самым, из Гусинца, Антона Фролова сына. А ты сам-то кто будешь, не из изборских ведь?
— С Колькой? — резко переспросил Петр, пропустив последний вопрос мимо ушей.
— С ним. А что? — удивленно сказала женщина и добавила: — Он парень серьезный, обстоятельный, уже и замуж за него предложил, хотя ухаживает меньше месяца…
— Три недели, — убитым голосом поправил Петр и медленно пошел прочь со двора.
— Ты кто ж будешь? — сердито крикнула вдогонку женщина, — Никак дружок Колькин Петька, про которого он сказывал, что подружки у него в каждой деревне, да и в городе с десяток? Тот, что ли?
Но Петр уже с силой закрыл за собой калитку. Он шел не разбирая дороги, разгоняя ногами по сторонам ядреные изборские лужи. Голова кипела от горьких мыслей, и рвались наружу обидные слова: «Колька подлец, подлец, оговорил… За что так? Друзья ведь поди… Жениться, видишь ли, он собрался. А говорил что? Нет, никогда не прощу…А ведь, наверное, им тоже пел соловей? Она смеялась, а он прижимал ее к себе… Не прощу!..» Как раскаленный железный шар перекатывалась внутри обида, ожигая нестерпимо, так, что хотелось пасть разом на землю, бить ее руками и ногами, кусать ее, грызть… Долго ему было и плохо, и горько, а потом чуть-чуть улеглось: закатилась обидушка куда-то в темную пустоту его души, да и засела там занозой свербящей. И прежде в этой ямине было черно, не прибрано и недобро, а теперь и вовсе худо там стало. Но как же и прибирать-то в этакой глубине?
С той поры всякое дружество и знакомство промеж прежних друзей прекратились. Вбила судьбинушка между ними клин, да такой, что через всю жизнь, как сквозь масло, пошел. Видно, верно иной раз судьбу злодейкой называют? Или это дела наши злодеи так ее выворачивают? Эх, если бы кто точно про то ведал…
«Глаза бы мои не видели, уши не слышали», — думал Петр, но о товарище бывшем, нет-нет, да вспоминал. Тем более, как узнал, что женился тот таки на Клаве, и зажили они в отцовском гусинском доме. «Вот ведь подлец! Мне же назло, — кипел как самовар Петр. — И не собирался, а женился. Ну, погоди же у меня!» Рождались в голове фантастические картинки о том, что, будто бы, приедет он однажды в Гусинец сущим богачом, на персональной «Волге», с карманами, набитыми деньгами. «Лопнет тогда Колька от зависти. Хватит его удар, — недобро мечтал Петр, — и на кладбище его — туда и дорога! А Клавка мне в ноги упадет: прости, мол, ошибка вышла, не признала тебя в свое время. А я — ноль внимания. Я еще и на могиле его спляшу. А что? Спляшу! Русскую плясовую. Так и завелась в его душе, как раз в той самой темной ямине, дурная мысль — сплясать на могиле бывшего сотоварища — пристала, как пластырь к болячке. Просто беда!
Он, как один оставался, так иной раз и впрямь плясал, воображая невесть что. Вроде бы как репетировал…

* * *

А жизнь шла своим чередом. Петр Петрович переехал в город Псков, устроился на машзавод, в общежитие комнату получил… Потом, как время прошло, женился, дите первое родилось, а через год другой он и квартирой однокомнатной обзавелся. Повезло, что называется. Но богатства никакого так и не нажил. В мечтах все схоронилось: и «Волга», и сберкнижка со многими нулями, и раздутые от денег карманы… Про Николая теперь вспоминал редко: так, как выпьет иной раз в праздник какой, но русская плясовая в памяти засела крепко. Иногда он срывался и зачинал в квартире дикий танец. Плясал с остервенением, выкидывая ноги высоко вверх. Детей пугал, а жену - кому сказать? - доводил этим прямо до исступления. Про Николая с Клавкой краем уха слышал, что тоже где-то в городе обосновались. Колька мечту свою исполнил, выучился-таки на начальника, важным стал.
Может быть, так и прожил бы Петр Петрович врозь со старым дружком, не сталкиваясь, как говорится, лбами, да и позабыл бы того вовсе; раз от разу реже приплясывал бы себе после двухсот граммов выпитого, попыхивая, как выкипающий самовар, но вмешалась та самая судьба-судьбинушка. К той поре оттрубил Петр Петрович на родном заводе более пятнадцати лет. Очередь подходила на расширение жилплощади, так что на досуге уж обдумывали с женой какую мебель прикупать, но тут принесла нелегкая на их завод злополучного дружка-приятеля Кольку, теперь уж Николая Антоновича. Определился тот мастером в соседний цех. Петр Петрович первым про то узнал; а как узнал — так душа разом и обмерла. Прилила к груди слабость и вязкая тяжесть обволокла сердце. «И что за напасть? — думал. — Не бить же меня будет, да и не такой дюжий мужик-то Николай». А тот, кстати сказать, постарел — тут уж без дураков — животик основательно распирал пиджачок, плешина вылезла на лоб, да и лицо скуксилось, покраснело, еще и очки кургузые на нос прилепились. В общем, — никакой тебе мужицкой стати и вида — все растерял. Не мужик, а плюнуть и растереть. «И на кого меня Клавка променяла?» — дивился Петр Петрович, но все равно боялся встречи и как мог ее берегся: в другую смену перевелся и следил, чтобы не перекрестились их пути. «Работяг, как я, много, — успокаивал себя Петр Петрович, — авось и не повстречаемся. А то, может быть, и уйдет куда-нибудь Колька?» Но тот не уходил, и пути их все же вскоре перекрестились…
Пришел как-то Николай Антонович по надобности на завод не в свою смену, и лоб в лоб столкнулись они в раздевалке, прямо у шкафчика Петра Петровича (и зачем, окаянный, забрел-то сюда?). Закаменел Николай Антонович лицом, очки зачем-то снял, взялся протирать… но узнал. Узнал!
— Вот так встреча! — сказал он ровным, спокойным голосом (однако, видно было, что переворачивает его всего, что нелегко дается ему это его спокойствие). — Ты что тут делаешь?
— Я-то? — не сразу отозвался Петр Петрович, — я-то тут работаю, уж боле пятнадцати лет будет…
И вдруг закипело у него внутри, наперло, выплеснулась из ямины какая-то чернота. Одним словом, не сдержал себя и про страхи давешние все разом позабыл.
— Шестнадцать с гаком, если точнее, — выпалил он, — а вот тебя-то какой леший принес? Неужто места мало в городе? Специально, знать, разыскал? Счеты сводить собрался? У, лешак!
— Ты чего мелешь? — поперхнулся на вздохе Николай Антонович, разом побагровел лицом и задышал часто-часто, как брошенная на берег рыба. — Что ты несешь? Я тебя искал? Да на кой ты мне сдался, брюхо толоконное? Ты ведь Клавдию мне простить не можешь, да? Что она меня выбрала? Так ты кто? Небось, работяга простой, а я «руководящее звено», скоро в замначальника цеха выйду. Понимаешь разницу?
— Да знаю я тебя, ботало коровье, — взорвался в ответ Петр Петрович и резко рубанул воздух рукой — ты не бельмеса правды не скажешь. Она тебя выбрала? Да украл ты ее! Из зависти и злости. Ворюга ты! Тоже мне, начальничек, очки нацепил… Не боюсь я тебя! Так и знай и запомни, я еще на похоронах твоих погуляю и спляшу вприсядку. Так и знай!
На последнем Петр Петрович осекся, осознав вдруг, что выдал нежданно самую страшную свою тайну; главную тайну всей своей жизни…
— Ты что? — Николай Антонович испуганно отшатнулся и на всякий случай спрятал очки в карман. — Угрожаешь? Да за это, знаешь? За это под суд, под суд пойдешь!
Он задом попятился к выходу, быстро развернулся и выскочил прочь. Вот такая вышла у них встреча…
Дома Петр Петрович достал припрятанную на черный день поллитровку, рванул зубами прочь белую головку и налил полный стакан. Опрокинул залпом и не поморщился даже. Жена за спиной ойкнула, руками, как утка крылами всплеснула и бутылку быстро со стола ухватила.
— Что случилась? — заквохтала. — Что случилось?
— Случилось! — коротко отрезал Петр Петрович и пошел спать.
Только до сна ли ему было? И хмель вроде как не брал? Под утро растолкал жену и, как на исповеди все ей выложил: и про Клавку, и про встречу нежданную, и про русскую плясовую.
Жена в слезы:
— Да разве ж можно на могиле плясовую заводить? Грех-то какой удумал? Совсем с ума тронулся. Образумься!
Отчего-то сильно ее испугало это мужнино откровение — опомниться не могла. А Петр Петрович ощетинился, зарычал на свою половину:
— И ты туда же, старая? Нет, что бы мужа поддержать. А, ну, тебя!
Он резко отвернулся к стене и нарочито громко засопел…
Утром Петр Петрович от чая демонстративно отказался, даже на кухню не вышел. Жене ни пол слова — обиделся. Как из подъезда выходил, чей-то черный кот из-под скамейки под ноги кинулся и шмыг внутрь. Петр Петрович поперхнулся, плюнул через левое плечо и еще более помрачнел: в приметы хотя особенно и не верил, но котов черных по старой привычке чурался. «Вот ведь шельмец, — проворчал он, — и без тебя тошно, куда прешь?» Но кота уж и след простыл; умчался куда-то вверх по этажам, туда где остывал без дела в белой фарфоровой чашечке не тронутый Петром Петровичем чай.
День прошел как обычно, но к концу смены вызвал Петра Петровича к себе начальник цеха. Рассматривал долго, сидя за начальственным столом, теребил ручку, и вроде бы заметил Петр Петрович в этом взгляде некоторое удивление и досаду. А начальник меж тем встал, подошел совсем близко и носом повел, как гончий пес — обнюхал, одним словом.
— Что это ты, Петр, — спросил с укоризной, — столько лет держал себя в руках, замечен не был, а тут — на тебе — напился в зюзю на рабочем месте, да еще и дебоширил?
— Кто напился? — опешил Петр Петрович.
— Да ты! Имей совесть признаться — строго продолжал начальник и зачем-то указал рукой на висящий на стене портрет Президента страны. — Не знаю прямо, что с тобой делать?
В первое мгновение Петру Петровичу стало непонятно, ему ли все это говорится или самому Михаилу Сергеевичу, с сомнением сквозь тонкие золотые очки вглядывающемуся в необозримое российское пространство: не велико ли, мол, по цивилизованным европейским меркам? Однако, дошло до Петра Петровича: ему сказано, кому же еще? Кто ж так запросто замахнется на главу Великой, покамест еще, Державы?
— Да не пил я, — растерянно промямлил Петр Петрович, — вы же знаете, я ни-ни на работе.
— Да знаю я, — махнул рукой начальник, — поэтому и удивился, не скрою. И не поверил бы, если бы не партийный ответственный человек об этом рассказал. Тут уж нельзя не поверить.
«Колька, шельма, — тут же догадался Петр Петрович, — точно Колька». Кровь прилила ему к голове и застучала в висках.
— Набрехал он, — тихо сказал Петр Петрович, от обиды едва переводя дыхание, — Неправду сказал. Это он от злости, чтобы нагадить мне. У нас старые счеты, он специально меня искал…
— Знать ничего не хочу! — резко оборвал начальник, — виноват, так повинись; нет, так иди договорись с человеком, тем более, что давно, говоришь, знакомы. А то заладил, как баба: «Не виновата я!». Я, если хочешь знать, и сам ему предлагал: давай, мол, по тихому разберемся; зачем, мол, сор из избы выносить. А он ни в какую — в партком, мол, пойду, а нет — так и выше. Так что пойми меня, Петр, я оставить это так теперь не могу — не в моей власти. Разве ж ты сам с ним порешишь все по мирному? А?
Петр Петрович лишь растерянно пожал плечами. Он и сам сейчас не понимал, как лучше: и идти просить, с одной стороны, невозможно, и под наказание напрасное, с другой стороны, не с руки попадать.
— Иди подумай, — махнул рукой начальник, — Вижу, темная это история, но если не помиришься, так тебе это не пройдет. Подумай семь раз прежде.
В заводском дворике Петр Петрович привалился спиной к понурой, чахлой березке, задавленной густой ядовитой пылью и чудовищным несмолкающим грохотом. Непонятно было, кто из них сейчас более несчастен: она, по чьей-то злой прихоти выросшая в негодном для жизни месте; или он, безвинно пострадавший и не понимающий в этакой ситуации ровным счетом ничего? «Что делать, как быть? — мучительно тяжело ворочались в голове вопросы и от безсилия накатывали слезы. Только не было им дороги наружу: не для работяги эта забава, не для мужика. А березка тянула к нему свои чахлые веточки, словно силилась коснуться и успокоить: «Ничего, брат, бывает и хуже, не тебе одному тяжело…»
Он дождался, таки, у проходной бывшего друга, переборол себя и сделал шаг навстречу. Но Николай Антонович, как увидел, кто его поджидает, надулся, покраснел, потом, как от чумного, шарахнулся в сторону, плюнув прямо под ноги в конец растерявшегося Петра Петровича. В общем, вторая встреча вышла-таки, прямо сказать, не краше первой…
— Да я его придушу, гада, — дома стучал Петр Петрович по столу кулаком, пугая домашних, — да я его за проходной монтажкой по башке ошарашу и вся недолга. Да я его…
— Окстись, Бога побойся — оборвала разом жена и указала на икону Спасителя в углу, — Бог терпел и нам велел. У тебя семья, дом; повинись пойди еще раз, простит. Человек ведь чай, не ирод какой. Простит, и ты его прости.
— Нет, я не прощу! — как железом по стеклу проскрежетал Петр Петрович. — Теперь уж точно никогда! С завода уйду, но дождусь, когда он подохнет. Вот тогда уж попляшу! Вволюшку натешусь!
— Бес тебе в ребро вошел! — заголосила жена. — Как это уйдешь? А квартира? У нас же дочка на выданье, сын подрастает, и все в одной комнате ютимся. Как же дальше?
— Не пропадем, руки у меня на месте, а с завода все равно уйду, — сказал, как отрезал Петр Петрович, — сраму напрасного не хочу нести и точка!
Начальник цеха поначалу отговаривал.
— Ты подумай, что делаешь, Петр? — попросил по дружески. — Времена-то нынче наступают аховые. Что дальше будет? Здесь-то ты как родной, свой, одним словом. А там, куда уйдешь? Все заново?
— Да уж свой, — пробурчал Петр Петрович. — Был бы свой, не поступили со мной так. Не меня, а Кольку бы под зад коленкой.
— Да не гоню я тебя, — развел руками начальник, — ты уж потерпи, разберем мы тебя на месткоме, я посодействую, чтобы не очень-то тебя наказали. А ты все равно повинись, пусть и не виноват. Делать-то нечего?
— Не буду я виниться. Вот мое заявление. Подписывайте. Все! С ним работать не буду.
Начальник хлопнул, было по столу ладонью, прикрикнул, а потом махнул рукой:
— Ладно, — сказал, — может быть, оно и лучше так для тебя. Вместе вам, видно, все одно не работать. Я уж помогу, чтобы не по статье тебя уволили. По собственному желанию уйдешь. Тут уж дудки, слабины не дам…
На том и порешили. Ушел Петр Петрович с родного завода, скрепя сердце. Выговор с занесением на память остался. Все равно, жалко до слез было и станка родного, и друзей, и, вестимо, новой квартиры, которой не видать теперь, видно, во век, как ушей своих. Пару раз довелось напоследок повстречаться и с недругом своим. Отвернулись оба друг от друга, носы отворотили. Так и расстались до поры.


* * *

А страну качало, как кораблик в десятибалльный шторм. Словно шабаш какой разразился вокруг. Метались над ней какие-то расхристанные черные тени; то гоготали, то кричали по гусиному, то березой шелестели, а то вовсе невесть как изгалялись. На бумаге, которая, бедняга, все терпит, появлялись невиданные прежде дерзкие, погибельные слова, а в эфире, сталкиваясь, меж собой, проносились аспидные и злоехидные шептания: «Вот придет девятый вал…», «Идет уж…», «Ждемс, ждемс-с…» Если и было что отрадного в эту пору, так это то, что звона колокольного существенно поприбавилось, да кресты покосившиеся на забытых до времени храмах выровнялись и позолотой покрылись.
Петр Петрович же неприкаянной щепочкой носился от берега к берегу: то там пристанет, то там приткнется. Только не было, кажется, тогда уже ни чего незыблемого и постоянного, как, прежди, например, их завод. Все рушилось, разворовывалось, разорялось и закрывалось… На одном заводике его сократили, другой и вовсе закрылся, а на третьем совсем ничего не платили, выдавая вместо зарплаты болты, гайки, да какие-то реле и катушки. И как же этим существовать? Сил уж никаких не стало: все, что за жизнь сберегли и поднакопили, вышло. Директор этого самого завода, правда, оказался человеком очень бережливым. У него, видно, столько припасено было, что и в этакое смутное время хватило ему и на особняк новый, и на машину заграничную, еще и дочку за море учиться отправил. Кое-кто поговаривал, что на все эти нужды прихватывает он средства из заводского кармана, но Петр Петрович не верил. «Вот если б Колька на этом месте был, тот, конечно бы да… Но не все ж такие? Да разве ж можно, что бы сам директор до такой подлости докатился? Нет, вестимо! Просто человек тороватый, сумел за жизнь сберечь-накопить». Так думал Петр Петрович, но с заводика все-таки вынужден был уйти. Не болты же с гайками, в конце концов, грызть? После, он опять и там поработал, и сям: и шабашил по районам, и бутылки принимал, и дачу новому русскому сторожил. Но везде обманывали, недоплачивали - одним словом, в душу плевали. От расстройства Петр Петрович однажды сильно заболел и слег. Врач прописал лекарства, да такие дорогие, что где уж и купить-то? А напоследок, вообще, словно посмеялся. Сказал, мол, в санаторий вам желательно съездить, грязью целебной нервы подлечить.
— Может продадим чего? — задумчиво спросила присевшая на краешек дивана жена. — Путевку тебе купим.
— Еще чего, — сердито обрезал Петр Петрович, — сейчас грязи и так хоть пруд пруди, далеко не надо ехать. Так поправлюсь…
Жена вздохнула и пошла в храм заказывать сорокоуст о здравии. Батюшка посоветовал еще и молебен отслужить великомученику Пантелеимону. Так и сделали. И что же? На второй день Петр Петрович поднялся с одра бодреньким и здоровым. Жену, правда, слушать не стал: да ну, мол, тебя с твоими молитвами, сам поправился и баста. А жена и не настаивала; она лишь крестилась на иконы, да Бога благодарила.
Дочка же за это время замуж вышла и упорхнула к мужу, у которого в районе «Универсама» ларек имелся, да пара торговых палаток. Она размечталась, что будет как сыр в масле кататься в мужнином богатстве. Ан нет! Тот ее быстро к делу приставил, за прилавок. Так, что теперь она, бедная, по двенадцать часов кряду мытарила, да еще без выходных. «Что ж, — думал по этому поводу Петр Петрович, — зато с голоду не помрут, внук, опять же, в достатке вырастет». А сын после армии контракт подписал и теперь мотался то в Таджикистан, то в Чечню…
Оставшись в очередной раз без работы, сидел Петр Петрович с мрачным видом на скамеечке в Летнем саду. «Это Колька, змей, виноват во всех моих бедах, — думал с горечью. — Останься я тогда на заводе родном, и квартиру бы получил, и, глядишь, когда до приватизации дело дошло, собственником бы каким никаким стал. А то ведь на бобах остался. Ну, Колька!..» Душили Петра Петровича злость и обида: «Эх, я бы ему … Ничего, еще спляшу на кладбище у поганца… И жену-то, как на грех, в последнее время хвори одолели. Того и гляди, с фабрики сократят. Беда просто…».
Домой он ехал в переполненном автобусе, а рядом полная приземистая бабуля все ругала какую-то Клавку. «Не мою ли зазнобу изборскую?», — подумал Петр Петрович и прислушался.
— Клавка-то соседка меня безмозглой старухой обозвала, мол, сплетни я переношу. Представляешь? Разве ж такое можно простить? — шипела бабка своей товарке, тоже пожилой женщине, но повыше росточком и потощее телом, — Я конечно ей все высказала. Так она теперь, — представляешь? — сглазила нас. У меня бок заболел, Мишка двойки одни хватает, а, зять, так вообще, всю зарплату пропил.
— Ахти тошно! — испуганно воздохнула ее собеседница, сжав ладошками щеки. — И что ж ты?
— А что я, терпеть буду? — повысила голос приземистая бабуля. — Я посоветовалась с умными людьми, они подсказали, что делать. Теперь выхожу ночью и подливаю ей кое-что под дверь. Пусть нюхает, да нос воротит. Пусть знает…
Стоящий рядом плюгавенький мужичок хихикнул и толкнул Петра Петровича в бок:
— Гляди, вот неугомонное бабье племя. Из за фигни разной воюют, ссорятся меж собой, ссаку подливают под дверь. А дел-то? Ее видишь ли обозвали? Беда какая. Видно и впрямь хороша, поделом такой. Нет чтобы просто забыть, да простить? Так нет же, будут теперь до смерти друг другу нервы портить. Вот ведь курицы, а?
Мужичек опять хихикнул, призывая, видно, к тому же и Петра Петровича, но тот лишь криво улыбнулся, потом отвернулся в сторону и помрачнел…
В конце концов, привела судьба Петра Петровича на какой-то оптовый склад, притулившийся на Запсковье, прямо на берегу реки Великой и соседствующий с десятком других, ему подобных. Накануне Петру Петровичу точно пообещали, что там вакантно место грузчика. Все складывалось удачно: сам хозяин, азербайджанец Муса, оказался на месте. Он прищуренным взглядом с головы до ног осмотрел Петра Петровича, почесал сквозь расстегнутую рубаху толстую волосатую грудь и милостиво кивнул:
— Работай, только если что сопрешь, ноги-руки вырву. Если пьешь на работе, лучше сам сразу уходи, потом хуже будет. Накажу. Я знаю вашего брата: как свиньи пьете. Воруете и пьете!
Впрочем, говорил все это Муса вполне доброжелательно; вальяжно разместив свое жирное тело в дорогом кресле, он покручивал на пальце огромный золотой перстень и то и дело почесывал грудь, словно целый полк насекомых проводил там военные маневры. Петр Петрович, хоть и тошно было, терпел, да уж и привык ко всякому, стоял столбом и не мигая слушал хозяина, а тот не спеша продолжал, что называется, вводить в курс дела:
— Платить тебе будут каждую неделю, — говорил он самодовольно, с чувством глубокого достоинства и почти что без акцента, — по началу по пятьдесят рублей за день. Тут у нас завскладом руководит, Антоныч. Как с отпуска выйдет, будешь его во всем слушать. Все понятно? Если да, завтра выходи.
— Понятно, — хмуро кивнул Петр Петрович и пошел восвояси.
Дней пять Петр Петрович работал без всяких происшествий и недоумений. Таскал, себе, с места на место мешки, ящики да коробки. Изредка появлялся хозяин в сопровождении гомонящих по своему земляков и, иногда, молодых полуголых местных девиц.
— Прывык? — спросил в первое такое посещение Муса и с силой хлопнул Петра Петровича по спине…
В присутствии земляков Муса почему-то старался говорить с нарочитым акцентом. А вообще-то, как рассказали Петру Петровичу знающие люди, Муса чуть ли не всю жизнь провел во Пскове, работал оператором котельной, рубщиком мяса на базаре и даже, вроде бы, участковым милиционером. Так что с давних пор в здешних местах был он человеком свойским и вполне обрусевшим, но нынче старался напустить на себя пришлый, заграничный вид, даже четки взялся носить на руке, что твой мулла. Но что делать? Знать, время такое приспело, что не в почете стало наше исконное.
Петр Петрович криво улыбнулся хозяйской ласке и сказал, что всем, мол, доволен. Муса в ответ что-то похабно гаркнул по своему, так что земляки заржали, как жеребцы.
Но в остальном все у Петра Петровича было нормально и работать он собирался здесь долго, сколь сил его на то хватит. А на шестой день вышел на работы из отпуска завскладом Антоныч…
Это для Петра Петровича стало тем еще сюрпризом. Оказывается, звали-то Антоныча Николаем. И был он тем самым Николаем Антоновичем из деревни Гусинец, который сквозь всю-то жизнь Петра Петровича пророс как зловредный сорняк. «Не может быть!» — только и подумал Петр Петрович, а потом напал на него сущий столбняк, так что даже мысли в голове перестали ворочаться.
Николай Антонович совсем полысел, усох, ссутулился, голову в плечи втянул, но глаза из-под очков смотрели цепко и зло. А повел он себя при встрече как-то странно и непонятно; так, словно не двенадцать лет миновало с последней их встречи, а какая-нибудь паршивенькая неделька другая.
— Удивляюсь я тебе, — сказал он буквально сразу, как увидел бывшего дружка, — Удивляюсь, говорю, я тебе Петруха. Чего ты все приключений на свой зад ищешь? Судьбу испытываешь? Нашел меня, значит? Рад? А я ведь здесь тебя, чуть что, в рог бараний сверну. Я здесь большой человек. Чего добиться-то хочешь?
— Да не знал я, что ты здесь работаешь, иначе не пошел бы, — честно признался Петр Петрович, — мне бы тебя хоть век не видеть.
— Говори, говори, — сморщился Николай Антонович, — я про твои задумки и мечтания не забыл. Помнишь, как угрожал мне? Тоже мне, неуловимый мститель. Я бы тебя тогда раздавил, как клопа, но повезло тебе — ускользнул. Что, по новому все начать хочешь?
— Нет, — обескуражено помотал головой Петр Петрович, — точно говорю — знал бы, не пришел сюда. Просто туго совсем стало, жена болеет, жить не на что.
— Туго, говоришь? — несколько помягчал голосом Николай Антонович. — Что ж, тогда покедова работай. Только сахара тебе тут не обещаю. Будешь в чем перечить, пущу под молотки. Так и знай.
— Чего мне перечить? Годы уж не те. — повинно склонил голову Петр Петрович, но про себя подумал: «Не прощу я тебя, Колька, и как случай представится, за все заплачу, отпляшу свое на твоей заднице».
Впрочем, вопреки всем его недобрым ожиданиям, особенно ничего в его трудовой жизни не поменялось. Бывало, что и прикрикнет Николай Антонович на него: чего ты, мол, там волынишь? чего, мол, дело не делаешь? Так он и на других также голос возвышал — работа такая. Подметать, правда, заставлял сверхурочно после смены — но это дело вполне терпимое. Петр Петрович не противился; мел, себе, цементные полы, потупив глаза. А когда взгляд-то невзначай поднимал, то казалось ему, что наблюдает за ним из-за стекла своей будочки Николай Антонович и недобро улыбается. «Ну, погоди, Колька, — думал тогда Петр Петрович, — поквитаемся!»
Как-то, отработав положенное, Петр Петрович с сомнением глянул на метлу: мол, браться ли за тебя сегодня? Николай Антонович-то после обеда отсутствовал — ушел куда-то по личным делам. «Да уж ладно, не убудет с меня, махну разок другой, — убедил себя таки Петр Петрович и взялся за сверхурочное свое послушание. Мел и вспоминал, как плакалась давеча матери в подол дочка: что сил, мол ее больше нет, света белого не видит — все работа, работа, да с хитростью, увертками разными, обманом. У мужа, мол, одно на уме: деньги, деньги, будь они неладны. Магазин мечтает открыть, на богача Савицкого смотрит: и я, мол, таким стану. «Да где ему, ротозею?, — всхлипывала дочка. — Он копейку сбережет, а десятку тут же потеряет. Мне туфли новые из экономии не купит, а с друзьями возьмет, да и тысячу иной раз пропьет. Пропади все пропадом!». И жена в плачь, а сама за сердце держится и отодвигает от себя дочкин подарочек: сахара кило, да масла растительного литр. Ты чего, мол, у нас своего в достатке, не ровен час муж узнает. А дочка и того пуще в слезы…
«Да, где ж она, правда-то? — сокрушался Петр Петрович, мерно двигая из стороны в сторону метлой. — Почему Колька, подлец, припеваючи живет, в ус не дует, а у нас маята одна? Чем мы хуже? Где правда?»
Из-за расстроенных чувств не заметил Петр Петрович, что уж не один в помещении, что кое-кто наблюдает за ним, притулившись себе на ящичке. Лишь как голос услышал, вздрогнул и чуть орудие труда не выронил.
— Что грустишь-то, Петруха? — спросил невесть как оказавшийся здесь Николай Антонович. — Кончай работу, иди, посидим рядком, поговорим.
— Напугал, — замер на месте Петр Петрович, крепче ухватившись за метлу. — Как вошел-то? Дверь, вроде бы, не открывалась? Проверяешь что ли?
— Да не досуг мне тебя проверять, — слабо махнул рукой Николай Антонович, — не до тебя сегодня. А вошел через задний ход. У меня же ключ. А ты присядь, присядь.
Петр Петрович поглядел на начальника своего и заметил, что тот еще более съежился и сжался - совсем жалким стал.
— Стряслось что? — спросил и осторожно присел рядом.
— Да уж не без этого, — кивнул Николай Антонович.
Тут Петр Петрович ощутил, что исходит от старого друга-недруга водочный дух и подивился: «Никак выпил? Что-то раньше не заметно было за ним»; глянул еще раз повнимательнее и не ускользнуло от него, что охвачен Николай Антонович какой-то сугубой внутренней дрожью, какай-то внутренней борьбой, вроде как сказать что-то хочет и не решается. «Не ужели опять вспоминать прошлое начнет? — заранее испугался Петр Петрович. — Повздорим, глядишь, и погонит меня прочь. А куда мне идти?» И действительно, Николай Антонович вдруг вздохнул тяжело и ошарашил вопросом:
— Что, Петруха, Клавдию-то все не можешь мне простить? Все маешься, что не тебя, а меня она избрала? Так?
— А чего мне маяться? — осторожно, боясь сказать что-то не то, ответил Петр Петрович. — Зря ты, Николай, старое ворошишь, что уж теперь, столько лет прошло.
— Нет, ты мне по совести ответь, — напряг голос Николай Антонович, — Было или не было?
— Ну, может и было что, так это уж когда? Забыл теперь, — покривил душой Петр Петрович , — Теперь уж и наши дети переженились.
— Верно говоришь, дети семьями обзавелись. Сын-то у меня старший хоть куда — инженер, специалист по компьютерам, да и младший не хуже. А вот с Клавдией, признаюсь я тебе, намучился я. Крест это мой. Знал бы ты, Петруха, все, так век бы меня благодарил, что освободил я тебя от нее…
— Да что ты, Николай Антонович? — Петр Петрович просто поперхнулся от удивления. — Что ты говоришь-то?
— Правду говорю, — Николай Антонович подпер было подбородок рукой, но она соскользнула, и голова живо ухнула вниз.
«Да он пьян совсем, — окончательно убедился Петр Петрович и спросил:
— Зачем мне все это говоришь, Николай? Зачем мне это знать?
— Так ведь надо ж иногда правду сказать, жжет она меня, веришь? — Николай Антонович резко выпрямился, повернул голову и пристально взглянул на Петра Петровича, прямо в глаза. И такая боль была в его взгляде, такая мука, что тот не нашелся с ответом и замолчал. А Николай Антонович продолжал:
— Скажу тебе, как на духу, раньше я выпить был не прочь. Это когда мы на заводе с тобой повстречались. Выпивал по поводу и без поводов. Праздников и юбилеев, сам знаешь, хватало. Приглашали меня часто и туда и сюда. Клавдия-то сердилась поначалу, а потом и сама со мной рюмку другую стала принимать. Я и не заметил, как втянулась она. Потом уж поздно стало. Потом, как у меня приступ случился, микроинсульт, так я вовсе пить зарекся. А Клавдию-то поди заставь бросить? Она подруг стала приглашать пьющих, работу бросила. Я за порог, а к ней уж цепочкой тянется, за стены держась, всякая пьянь синемордая. И чего я только не делал? И разгонял всех, и в милицию подруг ее сдавал — все безполезно. Она потом пропадать стала где-то: уйдет, и нет ее дня два-три. Уж как я ее просил? Как просил, на коленях стоял: брось! Нет, не в ее это было, видно, уже власти — скрутила ее эта лихоманка злая в бараний рог. До чего дошло? Уж дети мне говорят: разводись, мол, отец. Стыдно ведь им матери такой!
— И что же? — совсем тихо спросил Петр Петрович, которого эти нежданные откровения ввергли, прямо таки, в ужас. «Вот ведь как, — думал он, — мне и во сне такое не приснилось бы. Как же, с Клавкой и такое?»
— Что-что? — Николай Антонович вдруг закашлялся и схватился руками за голову, — Что-что? — продолжил, отдышавшись. — Хотел я не раз на развод подавать, да духу не хватило. И на работе не хотел неприятностей, да и любил я ее, и сейчас, кажется, еще люблю. Она ведь как отойдет, ласковой становится, прощение просит. Так-то, брат Петруха…
Николай Антонович замолчал и сидел тихо, покачивая в такт головой, словно музыку какую слышал. И Петр Петрович молчал, искоса поглядывая на старого друга. Да и о чем говорить-то еще было? Сочувствовать? Советы давать? Так нужно ли это сейчас? Наверное, лучше просто рядом посидеть, помолчать…
— Ты не жалей меня, — сказал вдруг Николай Антонович, словно догадавшись о тайных думах Петра Петровича, — Я жалости твоей не достоин. Я, если хочешь знать, презрения твоего достоин, потому как много гадости и вреда тебе сделал.
— Да чего уж там? — промямлил Петр Петрович. — Брось ты Николай.
— Вот тебе и «чего уж там». Бог шельму метит. Вот и пометил Он меня такой-то Клавдиеной болезнью. Поделом, как говорится.
Николай Антонович опять закашлялся и потер виски.
— Ты не думай, — продолжил, — что это я по пьяни тебе говорю. Напился, мол, мужик и нюни распустил. Я, если хочешь знать, лет десять уж ни капли в рот не брал. И сегодня граммов сто пятьдесят всего выпил, с горя. Руки опустились: Клавдии-то четвертый день уж нет. Не знаю, уж, жива ли? А ведь клялась мне самыми страшными клятвами. И что делать?
«Вот тебе и все Колькино счастье, — размышлял Петр Петрович и глядел с жалостью на бывшего сотоварища, — я-то завидовал ему, мол, как сыр в масле он катается. А у него-то похлеще моего будет? Вот ведь судьба-судьбинушка!»
— Не знаю я, что тебе делать, — признался он, — неожиданно это все для меня. Я, так, напротив, считал тебя чуть ли не баловнем судьбы. Завидовал даже.
— Теперь можешь перекреститься, — Николай Антонович поднялся, — получил, мол, Колька свое. Слава Богу! Так ему, аспиду!
— Да что ж я, иуда какой? — развел Петр Петрович в стороны руками и хотел уж обидеться, да вспомнив про злые свои мысли, опустил голову.
В этот самый момент ворота со скрипом приоткрылись и внутрь протиснулся выстриженный на лысо парень, здоровенный, что твоя оглобля. Он зыркнул глазами по сторонам и, заметив мужиков, неспешно вразвалку двинулся к ним. Шел он, поводя широченными плечами и поигрывая мощными бицепсами, словно демонстрировал свою выхоленную и надутую плоть: вот, мол, я каков, смотрите. Так и не вставший со своего ящика Петр Петрович ощутил в груди холодок. Повидал он такую публику: от них добра не жди. Он до боли в ладонях стиснул острые края ящика и отвернулся в сторону: что, мол, я? Я человек маленький. А Николай Антонович, напротив, сделал шаг вперед и, как мог, строго спросил:
— Тебе чего?
— Мне Муса, край, нужен, мужики, — растопырил в их сторону пальцы парень, — пацан приехал из Питера, край, ящик водяры нужен.
— Хозяина сегодня уже не будет, а без него никакого разговора нет, — твердо отрезал Николай Антонович. — Завтра подходите.
— Да ты не понял, мужик, — парень подошел вплотную к Николаю Антоновичу и ухватил его за руку, — мне, в натуре, край ящик водяры нужен. С Мусой мы потом перетрем. Скажешь, Леха Чех был. Он меня знает.
— Сказал же нет! Без хозяина дел никаких не будет! — Николай Антонович брезгливо откинул держащую его руку. — Завтра!
— Да ты чего, в натуре? — лысый здоровяк просто опешил от такого отпора. — Ты кто такой? Ты чего, борзой очень, мужик?
Он поднял вверх широкую, как лопата ладонь и сделал движение, словно, как надоевшую муху, хотел разом прихлопнуть Николая Антоновича. Тот отшатнулся и закрыл голову рукой.
— Да я тебя… — наседал лысый парень.
В это время в ворота сунулся еще один субъект, с помятым и словно изжеванным лицом.
— Ты скоро Чех? — спросил он.
— Да тут непонятка какая-то, — не оборачиваясь крикнул лысый, — мужики дуру гонят.
— Что, нет Мусы? — опять спросил помятый и оценив обстановку, добавил: — Если нет, поехали, в другом месте возьмем, чего на мужиков-то наезжать?
— Да это не мужики, а козлы какие-то, — рявкнул Чех и двинул тыльной стороной ладони уж опустившего вниз руки Николая Антоновича по лбу. Не так уж больно и ударил, но подло как-то и обидно, до ужаса.
— Кончай безпредельничать, Чех, поехали, — крикнул от ворот помятый.
— Ладно, свидимся еще, козлы, — лысый скорчил гнусную рожу и вразвалку вышел прочь со склада.
Николай Антонович стоял молча и слегка покачивался вперед-назад. Глаза его, широко раскрытые, смотрели прямо перед собой.
— Николай, ты как, в порядке? — спросил вскочивший разом с места Петр Петрович.
Он с трудом стряхнул с себя оцепенение и, испытывая чувства неловкости и стыда, подошел к товарищу совсем близко.
— Чего молчишь-то, Николай? — спросил участливо заглядывая тому прямо в глаза.
Но Николай Антонович никак не отзывался. Вдруг он сильно пошатнулся, сделал неловкий шаг вперед и, теряя сознание, рухнул лицом вниз.
— Ты что? — подхватив его под руки, воскликнул Петр Петрович. — Что с тобой?..
«Скорая» приехала минут через пятнадцать. Врачи захлопотали, уложили так и не вернувшегося в сознание Николая Антоновича на носилки и с включенной сиреной увезли в больницу. Однако, и там он уже не пришел в себя — умер под утро. Обширный инсульт — страшное дело!
Муса разводил руками: случайность, никто не виноват, больной, мол, был человек. А грузчики шептались по углам: и чего, мол, не отдал? Чего, мол, за чужое добро башку свою подставил? Виноватых и правда не искали. Порешили, что, мол обычная скоропостижная смерть. Переволновался, мол, человек из-за семейных передряг. С кем не бывает? Петра Петровича Муса в отпуск отправил, что б языком много не болтал. А тот, сам вину за собой чувствуя, особо и не рвался правду искать, да виновного наказывать. Совсем он растерялся, на похороны даже не пошел. Но на третью ночь, как схоронили сотоварища, видит сон. Сидит он в деревенской избе за дощатым, не крытым скатертью столом, а напротив него какой-то дед сурового вида с густыми насупленными бровями.
— Ты чего ж это, Петька, — говорит грозно и зло, — задуманного не хочешь исполнить? Ты раз решил, так, исправляй, шельмец!
— Чего исполнить? — спрашивает Петр Петрович, а сам силится вспомнить, что же это за суровый старик?
И вдруг, разом всплывает в памяти: Иван Григорьевич, председатель сельсовета. Его Петр Петрович лишь пацаном видел, умер тот в конце пятидесятых. Говорили про него, что в свое время был несгибаемым борцом с кулаками, да с попами-захребетниками. Одних в Сибирь, других — под суд за контрреволюцию. Храмы закрывал, колокола — с колоколен вниз долой, иконы — в костер. Много, говорили, за его плечами людского горя да слез схоронилось…
— Ты мне Ваньку не валяй! — грозно наседает, меж тем, Иван Григорьевич, — знаешь прекрасно, что тебе след исполнить. Что б завтра же и сделал!
— А как вы меня нашли? — спрашивает Петр Петрович. — Ведь больше сорока лет не видались?
— А что мне тебя искать-то, охламона? — стучит по столу кулаком дед. — Ты у меня всю жизнь перед глазами. Учу я тебя, учу уму-разуму, да, вижу, что не туда ты хочешь пойти, не в мою сторону. Да я тебя в порошок! Да я тебя свиньям скормлю, если не выполнишь, что решил! Да я тебя своими руками… — дед тянет через стол высохшие темные, словно измазанные какой грязью руки с огромными загнутыми вниз желтыми ногтями, — Задавлю, как кутенка…
Тут Петр Петрович проснулся в холодном поту и в тот же миг сообразил, чего от него добивался мерзкий злобный старик. «Это что б я сплясал, — подумал со страхом, — точно, что б на могиле русскую плясовую сбацал, я ведь всю жизнь свою об этом мечтал. Но только как же теперь, после всего, что было? Теперь никак не возможно…»
Утром жене о сне ни пол слова не сказал, но на кладбище все-таки решил побывать — на всякий случай. Съездил на работу, расспросил у грузчиков, где могила и прямиком в Орлецы. Сначала там к храму подошел, ровненькому и стройному, как свеча восковая. Не так давно его здесь возвели и Петр Петрович прежде его ни разу не видел. Постоял, посмотрел, хотел, было, и перекреститься, но рука от чего-то не поднялась. Словно, через руку дед Иван на него сурово взглянул и пальцем погрозил: смотри, мол, у меня, помни за чем пришел!
Брел Петр Петрович по тихим кладбищенским аллейкам, пугаясь каждого своего шага, словно ноги уже плясовую зачинают заводить. «Да не буду я, — старался он убедить самого себя, — не буду я плясать. Что ж я ирод какой?» — «Будешь, еще как будешь, — шипел где-то в темной глубине, в ямине поганой, злой голос старика Ивана, — я тебе дам, «не буду», попомнишь меня!» И слева, и справа вздымались от земли кресты, да камни надгробные, цветочки качали головами, деревья листиками трясли и все как бы говорили, что не место здесь для непотребства, тут, мол, место тишины и покоя. «Да что ж это со мной? — в конец раздосадовался Петр Петрович, — что ж за напасть такая?» Сел он на первую подвернувшуюся скамейку, зажал свои коленки и к земле притиснул: не пущу, мол, никуда! И сидел так, пока не оказался рядом какой-то прохожий в плаще длиннополом. Взглянул Петр Петрович и видит: священник идет мимо, не молодой уж, видно, но прямой и стройный как юноша. И вышло как-то само собой, что он поздоровался:
— Здравствуйте, батюшка, — сказал и подивился себе: «Чего это я?»
Батюшка поздоровался в ответ и приостановился:
— К родным пришли? — спросил. — К отцу или матери?
— Нет, — покачал головой Петр Петрович, — мои родные далеко от сюда покоятся, в деревне родной. Тут я по другому поводу… И вдруг начал он рассказ о всей своей жизни; о дружбе и размолвке с Николаем, теперь новопреставленном; о нелюбви своей и муках душевных (утаил лишь о русской плясовой — больно стыдно было говорить-то об этом). Батюшка присел рядом и слушал внимательно, не перебивая; с живым участием слушал, иногда покачивая головой.
— Отпевал я три дня назад вашего друга Николая, — сказал, как только Петр Петрович закончил свой мучительный рассказ. — Да, так зачастую и бывает. Трудно нам в душу-то друг другу заглянуть, в сердце: чего-то там затаилось? Какая такая боль? Пожалеть нам впору друг другу, помочь, руку навстречу друг другу протянуть, а мы все во вражде сущей пребываем, не прощаем друг друга. А уж сколь Бог нам Милосердный простил и прощает? Сколь долготерпит нас, грешных? Расскажу вам одну историю назидательную, чтобы ясно стало насколько велик грех непрощения. В Киево-Печерском монастыре это было. Подвизались там два инока. Блаженный пресвитер Тит и брат его по духу, диакон Евагрий. Блаженный Тит питал к нему крепкую и нелицемерную любовь. Но завистник всего доброго диавол посеял из-за чего-то между ними вражду. Он помрачил их таким гневом и ненавистью, что они не могли даже видеть друг друга, и когда один из них шел с кадильницей в церкви, — то другой уходил от фимиама. В таком мраке духовном жили они долгое время не смотря на то, что братия монастыря неоднократно умоляла их примириться. Но об этом они и слышать не хотели.
Однажды пресвитер Тит сильно заболел. Находясь уже при смерти, он начал горько плакать о своем грехе и послал к диакону Евагрию, прося того о прощении; но тот не только не простил, а даже начал проклинать пресвитера жестокими словами. Тогда братия привлекла Евагрия силой проститься с умирающим братом. Увидев его, больной тотчас пал ниц пред его ногами и со слезами просил прощение. Но Евагрий оказался столь немилостив, что отвратился от брата и сказал: “Никогда не примирюсь я с ним, ни в сей век , ни в будущий”. Едва он это проговорил, как тотчас же пал замертво. Больной же пресвитер Тит встал с одра своего совсем здоровым, как бы и не болел .
Всех поразила такая смерть Евагрия и чудесное исцеление пресвитера Тита. А тот рассказал, что когда он болел, то, будучи в гневе, видел ангелов, отступающих от него и плачущих о погибели его души. Когда же он одумался, попросил привести Евагрия и поклонился ему, а тот отвернулся в сторону, то вдруг подступил к немилостивому диакону ангел, держащий пламенное копье, и поразил его в самое сердце.
Устрашенная братия много плакала об умершем лютой смертью Евагрии и погребла его; очи и уста тот имел открытыми, руки же распростертыми. Сама же братия стала бдительно остерегаться от гнева, твердо помня, благодаря случившемуся наказанию, следующие слова Господа: яко всякий гневающийся на брата своего всуе, повинен есть суду , а также и изречение Ефрема Сирина: “Если кому случится умереть во вражде, таковой обрящет неумолимый суд”. Вот такая поучительная история.
— Что ж мне теперь делать? — растерянно спросил Петр Петрович. — Выходит, теперь я кругом виноват?
— Унывать не надо, — сказал батюшка, — средство помочь вашему горю есть: это и молитва церковная и домашняя об упокоении, чтение Псалтири, милостыня. Все в ваших руках.
— Не приучен я к молитве, — признался Петр Петрович, — да и в церковь-то не больно ходок.
— Лучше поздно, чем никогда, — улыбнулся батюшка. — Все ваших руках. Если соблаговолите начать, Господь силами не оставит, тут уж поверьте. Собственно, чем вы лучше ваших дедов и прадедов, которые имели труд и попечение и о своей душе и о душах своих умерших близких? Они ведь верили в Бога, крестится зазорным не считали, в храм ходить не ленились? Что за затмение нынче нашло на людей. Куда ж без Бога? Да ни куда! Вражда одна, ненависть, жадность, да разврат. Пропадете без Бога, так и знайте…
Батюшка ушел в храм, а Петр Петрович добрел-таки до могилки незабвенного Николая Антоновича и долго переминался там с ноги на ногу, не зная, как себя следует сейчас вести и что сказать усопшему. Где-то в глубокой черной ямине хрипел что-то невразумительное злой голос, заходясь от бессильной ненависти, но Петр Петрович уж не обращал на него внимания и не боялся, что вдруг не выдержит и пустится в мерзкий пляс. «Да ты не думай, друг мой Коля, — шептал он, — я бы и прежде не смог, дулся только от злости пустой, но не стал бы плясать. Что ж я, ирод какой? Ты уж прости меня, подлеца. Не держи зла…» Петр Петрович изломал в руках стебель сорванного по дороге полевого цветка, а вспомнив, зачем сорвал, махнул на себя рукой и, отделив поврежденную часть, осторожно положил уцелевшее на свежий холмик. «Спи спокойно, — думал, шагая в сторону невидимого отсюда храма, — А я за тебя свечку сейчас поставлю. Батюшка так велел…»
Сороковины выпали на двадцать четвертое июля. Странное и знаменательное совпадение — ведь именно в этот день стукнуло Петру Петровичу пятьдесят лет. Дата круглая и значительная, но не было у него в голове мыслей о веселье. Жене он сказался больным, - мол, к врачу пойду, - а сам двинул прямиком в Орлецы, в храм Воскресения Христова, ну, и друга, вестимо, проведать. Оказалось, что попал он в самый что ни на есть праздник — Ольгин день. В храме шла служба, и батюшка как раз читал проповедь. Говорил он о святой равноапостольной Великой княгине; о том, как из мрака языческого, с его ненавистью и мщением, вышла она после крещения светлой и очистившейся, с обновленной душой, не способной уж к творению неправды и непрощению обид...
Батюшка спешил, поясняя, что торопится успеть на всеобщий Крестный ход и молебен в Троицком соборе, но отчего-то все не получалось у него закончить свое поучение, и он продолжал наставлять прихожан (может быть усмотрел, что за их спинами застыл-притаился Петр Петрович; почувствовал, что тому страх как необходимо услышать именно такое духовное наставление?).
— Ни одно гневливое и злостное движение нашего сердца не утаить от всевидящего ока Божия, — говорил батюшка, — и не укрыть от Его карающего гнева. За злой поступок злого раба государь предал его истязателям, пока не отдаст своего долга. Так поступает Господь и с нами, если не прощаем согрешений ближнему — отвергает Он нас от лица Своего и предает вечному мучению.
Таков вечный и непреложный закон правды, таково неизбежное следствие жестокосердия к ближнему.
Может ли человек раздражительный и мстительный быть в Царстве Божием, которое есть царство любви, мира и радости о Духе Святе? Достойно ли сострадания и милосердия Отца Небесного сердце жестокое и безжалостное к своему брату? Кто преследует гневом и мщением других, не заслуживает ли сам отмщения и гнева Божия? Суд без милости не оказавшему милости... , — нам нужно это и помнить, и исполнять.
Не будь побежден злом, но побеждай зло добром , — тогда и Господь помилует тебя не только в этом веке, но и в будущей жизни. Ибо только милостивые помилованы будут. Аминь.
Проповедь наконец завершилась и батюшка скрылся в алтаре. Петр Петрович же пробрался к свечному ящику и спросил, что следует заказать по случаю сороковин. Ему объяснили. Он купил свечей и написал поминальную записку, потом, поставив к распятию свечи, опустил в ящик для пожертвований несколько монет и перекрестился, глядя на царские врата. На душе стало легче, и он пошел на могилку, не искушаемый более никакими дурными мыслями…


* * *

Утром тридцать первого июля, неделю спустя после своего невеселого дня рождения, Петр Петрович отправился на автовокзал и купил билет на печорский автобус до деревни Гусинец. Желание такое возникло накануне импульсивно, без видимых на то причин. Да и, правда, зачем ему туда было ехать, ведь, поди, и знакомых там не единой души не осталось? Но Петр Петрович подчинился какому-то таинственному глубинному зову и поехал. От шоссе он шел по хорошо укатанной, отсыпанной щебенкой дороге и думал, что такая в любую непогоду не раскиснет и устоит. «Может и Николай в этом как-то поучаствовал? — пришла внезапно в голову мысль — по начальству какому ходил, пробивал, ведь и сам не последним человеком был?» Петр Петрович тяжело вздохнул и встряхнул головой, словно отгоняя от себя невидимую назойливую муху. Показались заборы, сараюшки, дома… Кое-что было знакомо, но обветшало и покосилось, а кое-чего не было и вовсе. Но в большинстве своем, дома оставались ухоженными и справными. Во дворе у дома Фроловых красовалась ладная, явно недавно срубленная банька под шифером, у крыльца стоял старенький «Москвичок».
Петр Петрович застыл у калитки и задумчиво смотрел на свежевыкрашенные окна, на яблоню перед ними, на густо обсыпанные ягодами кусты смородины и думал о том, что именно здесь, в этих самых стенах, он и родился пятьдесят лет назад. Странная штука жизнь…
— Вам кого? — вывел его из задумчивости чей-то голос.
Перед ним стоял молодой мужчина на вид лет тридцати, худощавый, загорелый, коротко стриженный, но с заметными уже залысинами на лбу.
«Сын, — догадался Петр Петрович, — хотя и не очень похож. Отдыхает, верно, здесь с семьей летом».
— Вы, по-видимому, насчет покупки дома? — опять спросил мужчина. — Так? Вы уж простите, мы пока передумали продавать. Хотели, было, после смерти отца, ведь дом дедовский, постоянно в нем не жил никто. Но теперь передумали. Вы уж простите.
— Хорошо, хорошо, — кивнул Петр Петрович, — хорошо, что передумали. Дедовские корни рвать не надо…
Пошел дождь, но Петр Петрович все неспешно бродил по деревне и думал о том, что было и чего можно было бы миновать, если бы… «Эх, — качал он головой, — молодо-зелено». У одного из домов за оградой из жердей стоял дед, смутно знакомый. «Он ведь и тридцать лет назад был немолодым, — вспомнил вдруг Петр Петрович, — Сергей, точно — дед Сергей».
— Здравствуйте, — поздоровался Петр Петрович, — вы ведь Сергей? По отчеству, простите, не помню.
— Так, — кивнул дед, совсем не удивившись явно неожиданному вопросу, — он самый. Откель меня знаешь?
— Бывал я тут в молодости, — усмехнулся Петр Петрович, — родился даже здесь.
— Вот как? — дед, похоже, опять ничуть не удивился.
— У Фроловых отец мой с матерью гостили, да подошло матери время родить. Вот и родился здесь.
— Так-так, — кивнул дед, и непонятно было, верит он или нет, или же просто все это ему безразлично? Однако, спустя минуту неловкого молчания, дед Сергей вдруг заговорил:
— Отчего ж не помнить? Гулял я тогда у Атошки и батьку твоего помню. Крепкий был мужик. Живой?
— Давно схоронил и его, и мать, — ответил Петр Петрович и, опершись руками о верхнюю жердину, спросил: — Годов вам уж, поди, за восемьдесят будет?
— Восемьдесят два, — уточнил дед Сергей, — с сорокового года здесь, чай, живу.
— Хорошая у вас память, позавидовать можно.
— Не жалуюсь, — дед Сергей двинул вверх бровями, — однако, все больше помню прежние годы, военные, да послевоенные, а что надысь, давеча было, бывает, подзабываю.
Петр Петрович сочувственно кивнул. И вдруг припомнились ему юношеские его изыскания о названии этой деревеньки. «Отчего ж не полюбопытствовать?», — подумал он и спросил:
— Послушайте, а может быть, вы помните, отчего деревня ваша зовется «Гусинец»?
— Гусинец-то? — переспросил дед и покачал головой: — Отец-то мой знал, точно знал, да вот спросить-то я у него забыл. Так-то.
Постояли еще с минуту молча. Деду, как видно, было привычно такое вот молчаливое соседствование; поди, успел уж наговориться за свои-то годы? А Петр Петрович, неловко переминался с ноги на ногу и, наконец, раскланялся.
— Ну, ладно, бывайте здоровы, пойду я, на автобус надо успеть, домой.
— Давай-давай, — сказал дед и сделал прощальное движение бровями.
И вдруг, когда Петр Петрович уж ступил на дорогу, он неожиданно подал голос:
— Вспомнил я почему «Гусинец», озерко тут раньше было и мочил больших много, так гуси, как мимо пролетали, садились передохнуть. Вот и «Гусинец».
— Спасибо, — Петр Петрович еще раз, напоследок, махнул рукой и зашагал в сторону шоссе.
«Нет, работать на прежнем месте больше не стану, — разрешил он наконец для себя сомнения последних дней, — не хорошо это — там работать. Не уважение это к Николаю, да и стыдно: ведь русские же мы, перед кем унижаемся? На завод пойду места искать. Слава Богу, они теперь опять заработали — и мне место найдется…»
После дождя было по-особенному свежо, дышалось легко и свободно, а в небо впереди, как раз со стороны Изборска, круто вздымалась яркая радуга. Уже возле шоссе Петр Петрович нагнал медленно бредущую старушку. Поздоровался и хотел было пройти мимо, но она вдруг остановила.
— Погляди, сынок, — она указала рукой на радугу, — чудо-то какое! Мостик от земли на небо. По нему сейчас святые Божии люди спускаются, в храмах изборских служба вечерняя началась, преподобному Серафиму Саровскому сегодня праздник. Вот Господь и мостик сотворил, что бы святые помолиться вместе с нами пришли. Чудо!
Не зная, что ответить, Петр Петрович просто молча кивнул и повернул налево, в сторону остановки, а бабка зашагала направо к Изборску, до которого оставалось еще около трех километров. Вот уж действительно чудо — преодолеть их ее старым ногам.
Через пятнадцать минут Петр Петрович ехал в автобусе. Радуга впереди все так же сияла; он смотрел на нее и теперь будто бы и впрямь видел, как чинно и неторопливо спускаются по ее крутому боку блистающие нимбами святые, и даже слышалось ему какое-то пение, ласкающее слух и успокаивающее душу. И от того, верно, или же от усталости и чрезмерного обилия грустных воспоминаний, выкатилась ему на щеку крупная слезинка. Он поднял было руку, чтобы просто смахнуть, но отчего-то пожалел, осторожно перенял ее на палец руки и долго держал перед глазами, словно пытаясь рассмотреть в ней что-то важное, пусть до времени и позабытое. А радуга впереди, ухватившись концами за небо и землю, все сияла и словно тянула их друг к дружке… И все еще звучала в ушах чудесная небесная песня…


Псков — Изборск, 2001 г.