Храм святителя Василия Великого

На главную ‹  Проза ‹  Произведения Игоря Изборцева ‹ Спастись еще возможно (роман) Часть 2

Спастись еще возможно. Часть 2


ЧАСТЬ ВТОРАЯ



Иисус отвечал: Царство Мое не от мира сего
(Евангелие от Иоанна, глава 18, стих 36).




Глава 1. У отца Илария

И перекуют мечи свои на орала, и копья свои —
на серпы… и не будут более учиться воевать
(Пророчество Исайи, глава 2, стих 4).


Горели лес и болото. Пламя поднималось выше деревьев. Он бежал сквозь этот огненный ад и кричал, сам не понимая что. Иногда он вырывался из горящего леса на поле, но и там земля была раскалена. Под тонким слоем серой пыли скрывалась вязкая огнедышащая лава, в которую тут же начинали проваливаться его босые ноги: по щиколотку, потом все глубже и глубже… Тело пылало чудовищным жаром, каждой своей клеткой вопия от нестерпимой боли, от муки, превышающей всякое разумение…
Его преследовали какие-то ужасные хищные птицы, неистово что-то горланящие. Их невообразимое клокотание как будто складывалось в человеческие слова: “Наше время, наше время… Наш, наш, наш!..” Мерзкие твари обрушивались сверху, впивались стальными клювами в его плоть и вырывали целые куски. “Наш, наш…” — почему-то его очень пугали эти странные птичьи слова. Веяло от них каким-то замогильным мраком и жутью…
Временами мучения обрывались, и словно моросил дождик. Как хорошо было в эти мгновения! Успокоительно журчала вода. Или нет, это чей-то голос струился, как тихий прозрачный ручеек, исцеляя раны прохладными струйками слов: “Скорый в заступлении Един сый Христе, — слышалось ему, и неземной покой упоительно наполнял члены, — скорое свыше покажи посещение страждущему рабу Твоему Сергию… — “Это мне, это обо мне, — догадывался он, — как хорошо”, — …и избави от недуг и горьких болезней, и воздвигни во еже пети Тя и славити непрестанно, молитвами Богородицы, Едине Человеколюбче…”
Когда он открывал глаза, видел подле себя силуэт человека, мерцающий в отдалении огонек, ощущал смутно знакомый запах ладана… Потом опять проваливался в небытие, чтобы очнуться в лесу или еще невесть где. Больших пожаров он уже не видел, они отдалились и лишь пугали зловещими багровыми всполохами. Но птицы все носились над ним, и все кричали свое: “Наш, наш…” Однажды перед глазами промелькнула цыганка Папесса. Она сидела на волокушах, в которые запряжен был старый ром. Ужасно распухшая и почерневшая лицом гадалка, изрыгая несусветную брань, немилосердно погоняла цыгана плетью, заставляя его скакать ходчее. Так и промчались они мимо, спеша невесть куда…
Вереница мелькающих образов в один момент вдруг завершилась. Сергей открыл глаза и теперь уже отчетливо увидел сидящего рядом с собой на постели молодого русоволосого человека с небольшой светлой бородкой. Тот читал что-то из положенной на колени книги, но, ощутив на себе взгляд, поднял глаза, оказавшиеся голубыми и какими-то беспомощно добрыми.
— Где я? — спросил Сергей и не узнал своего голоса: сквозь распухшие пересохшие губы прорвался лишь один только хрип.
— У нас, — ответил русобородый незнакомец и тут же поправился: — У отца Илария. В скиту. Мы вас нашли в роще, за ручьем. Вы ведь Сергий? — уловив в его глазах безмолвный вопрос, незнакомец пояснил:
— Вы сами назвались в полубреду. Я спросил, а вы назвались. Не помните?
Сергей, ощущая непреодолимую слабость, так что и рот открывать едва хватало сил, отрицательно помотал головой.
— Креста на вас не было. Вы крещенный, православный? — обеспокоенно спросил незнакомец и на утвердительный кивок Сергея широко улыбнулся. — Слава Богу, мы ведь молились за вас, маслицем святым мазали. У вас горячка сильная была. Двое суток без сознания пролежали. Думали, что не выживете, но избавил от этого Господь, не дал отойти без покаяния. А отец Иларий, как помолился, так сразу сказал, что выживет, мол, ничего не случится. У него так часто — помолится и скажет. И так все и получается! Да, а я Андрей, Андреем меня зовут…
— Пить, — прервав его, попросил Сергей.
— Да, да, сейчас! — захлопотал Андрей.
Он принес в кружке холодной воды, и Сергей, сделав несколько только глотков, сразу провалился в сон…
Спал крепко и, проснувшись, почувствовал себя значительно лучше. Каша, которой накормил его Андрей, явно сваренная на воде, почему-то показалась очень вкусной, а горький настой из трав — просто вливал новые силы…
Вскоре Сергей хорошо изучил свое пристанище — совсем маленький домик, собранный из нетолстых бревен, законопаченных мхом. Стены внутри были не обшиты и на вбитых там и сям гвоздях висели пучки трав. Это и было единственным их украшением, если не считать вязанки золотистого лука. Домик был разделен на две половины, и в той его части, где на жестком, сооруженном из жердей, ложе лежал сейчас Сергей, находились еще лишь маленькая печь с плитой, на которой готовили трапезу, небольшой обеденный стол, лавка подле него, да аналой в углу под иконой. До всего этого практически без всякого труда можно было дотянуться рукой, даже до набранного из жердей потолка, столь невысокого, что Сергею с его ростом едва ли удалось бы здесь распрямиться. В единственное маленькое оконце виден был край поляны и маленький кусочек неба. Солнце заглядывало сюда лишь рано утром и, деликатно напомнив обитателям дома о наступившем новом дне, быстро, словно опасаясь помешать чему-то важному, удалялось по своим делам. В остальное время в комнате царил полумрак и покой. Аромат трав смешивался с запахами ладана и масла от горящей лампады. Кроме нее, да еще возжигаемой иногда свечи, иных источников освещения тут не водилось.
С половины отца Илария часто слышалось негромкое пение в один голос. Молились подолгу, совершенно без интонаций, и от этого Сергей засыпал, а, проснувшись, опять слышал монотонное гудение слов. Так прошло трое суток. Он был еще слаб и не мог подняться сам. Со стыдом приходилось терпеть ему неудобства такого своего положения, но Андрей, к счастью, оказался весьма деликатной и предупредительной сиделкой. Сергей мучительно и много думал о том, что происходило во все предыдущие дни… Роман, Алексей, полковник… Видения и реальность смешались. Многое, очень многое походило на бред, горячечный бред. Он снова и снова пытался мысленно вернуться в минувшие дни и понять нечто важное…
Здесь, в этой “келье”, — как называли свой дом Андрей и отец Иларий, — находиться было приятно и успокоительно, хотя жизнь эта, увы, казалась Сергею лишенной всякого интереса, чересчур серой. “Для чего они здесь? — думал он, — здесь же ничего не происходит? Надо идти и что-то делать!”
И все-таки это уже был не он прежний, не тот Прямой. Что-то случилось с ним, что-то серьезное. Будто бы во время лесного мытарства отломилась и утонула где-то в болоте большая его часть, а сохранился лишь некий фрагмент — беспомощно озирающийся сейчас на все незнакомое рядом. Груз прошлого, будто чугунная болванка, опустился на самое дно трясины. “Ну и ладно, пусть себе лежит…” — в конце концов, обозлившись на самого себя, заключил Сергей.
Он не привык к внутренним терзаниям, и теперь старался гнать лишние мысли прочь. Чтобы переключиться, считал жердочки на потолке, с сомнением оглядывал хлипкие стены хибары, входная дверь из которой выводила прямо на улицу: “Эти стены, пожалуй, ни от холода, ни от лютого человека не защитят”. Но было в этом доме нечто необыкновенное, какая особая основательность, которую Сергей, не понимая умом, явственно чувствовал. Это “нечто” исходило от самого отца Илария, жившего во второй половине кельи…
Отец Иларий… У него были особые, совсем не тронутые возрастом, большие серые глаза, которые смотрели чуть в сторону от собеседника, словно боясь поранить или укорить. Возникало явственное ощущение, что смотрит он дальше, нежели просто в лицо; в самую глубь, в сердце и зрит там нечто тайное и сокровенное. Это могло испугать несведущего человека, далекого от церковной среды. Только верующие приходили к нему, чтобы выложить свое самое “сокровенное”.
Когда во второй раз Сергей возвратился в сознание, он увидел рядом с собой старца, внимательно его разглядывающего. Глаза в глаза. Но уже через мгновение отец Иларий отвел взгляд в сторону. Губы его что-то едва слышно шептали, а тонкая рука с длинными чуткими пальцами мерно перебирала четки. Его худощавое лицо, на удивление белое и гладкое, было словно вылито из воска; седые волосы были собраны назад в хвост, так что открывался высокий без единой морщины лоб. Нос у него был красиво очерченный, прямой, а нижнюю часть лица скрывала густая белоснежная борода, мягкими волнами ниспадающая на грудь. В молодости, по-видимому, он был необыкновенно хорош собой. И сейчас, несмотря на годы, он оставался очень красив — особой, царственной красотой старости.
В галерее человеческих типов, с которыми довелось встречаться Сергею, подобного не было: ни с кем не сравнишь. Сергей общался и с духовными лицами, но и те были земными, думая больше о делах житейских. О чем думал отец Иларий, для Сергея оставалось полной загадкой. Наверное, о чем-то таком, о чем ему самому подумать и в голову бы не пришло. Казалось сомнительным, что может отец Иларий мечтать о чем-то дорогом и престижном: о новом, например, автомобиле, о квартире в центре Москвы или, хотя бы, о хорошем доходном месте по своей духовной части, да даже о новой для себя одежде. В то же время, несмотря на свою удаленность от земной суеты, он запросто хлопотал у плиты, копал грядку, стирал белье — в общем, как и его послушник Андрей, делал любые домашние дела, выполнял всякую работу, творя при этом свою бесконечную молитву.
Сергею запомнилась первая краткая беседа со старцем, случившаяся на исходе второго дня. В это время Сергей особенно томился: и от болезни, и от непонимания проистекающей вокруг жизни.. Отец Иларий присел на постель и сразу же стал говорить, да так к месту и точно, будто бы отвечал на вслух произнесенный Сергеем вопрос:
— Монахам Господь часто благословляет особое служение миру. Иное, нежели у мирян и даже у белого духовенства. Монах должен молиться за мир. В этом случае он уходит от частного служения ближнему и это не всегда понятно внешним людям. Дело в том, что каждый отдельный человек, преодолевая в себе зло, наносит поражение космическому злу. И это благотворно сказывается на судьбах всего мира. Старцы говорят, что только благодаря этой невидимой и неизвестной для мира духовной деятельности история еще продолжается. Святые удерживали и удерживают мир от разрушения своими молитвами, — говорил старец негромко и спокойно, не стараясь убедить, а как бы просто размышляя вслух о чем-то совершенно достоверном и хорошо известном ему. — Некогда, как свидетельствовал святой Варсонофий, мир едва не погиб, и уцелел только благодаря молитве трех святых мужей. Всего трех! Поэтому святые — смысл бытия земли и всего мира. Когда не останется святых, у мира не будет ни единого шанса прожить даже дня. Святые молятся — и рассеивается зло, распадаются пагубные намерения и пожелания, зависти, зложелательства, убийства, похоти, воровство. А ведь все это рождает мир! Он думает, что творит добро. Но нет — он не ведает, что творит. На одно доброе дело в мире приходится множество злых — так устроен мир. Мир не молится за врагов и не желает прощать. Он хочет только широко и всласть жить! Он хочет жить, но убивает себя. И лишь молитва не дает ему умереть — молитва святых. Это непросто — молиться за мир. Надо его возлюбить по-настоящему. А чтобы по-настоящему любить, надо победить в себе зло. Вот и вернулись к тому, с чего начали. Понятно, для чего стоят такие, как наш, скиты?
— Понятно, — кивнул Сергей, — чтобы в них жили святые…
Старец улыбнулся и легонько, своей невесомой ладонью, хлопнул Сергея в ладонь.
— Вовсе нет, святых здесь ты не найдешь, их нет. Мы только ученики, мы в тишине и удалении от суеты мира лишь учимся этому деланию. Слово Божие говорит, что с преподобным преподобен будешь, а с развращенным развратишься. Это значит, что удобное место дает много удобств для спасения. Уединение удаляет от человека суету мирскую, оставляет его наедине с самим собою и с Господом Богом. Вот этим мы здесь и занимаемся, желая победить в себе ветхого человека, победить в себе зло. А учиться этому, действительно, следует у святых Божиих. И молиться за мир. А научимся ли делать правильно — Бог весть...
Старец ушел, оставив Сергея в раздумьях. Удивительным было, что он, не зная ничего о тяжелых раздумьях Прямого, ответил на главный вопрос. Только не нашло это отклика в душе Сергея, не приспело, видно, для того время…
С Андреем было проще. Он, не расспрашивая ни о чем, сам охотно рассказывал о себе, о жизни в скиту. Так Сергей узнал, что скит этот существует три года. Место здешнее зовут “Звонарев бор”, потому что с давних пор слышали люди здесь звон неведомого колокола, вот и прозвали место Звонаревым бором. Деревень поблизости нет, — какие и были, уж вымерли давно. А место красивое, как бы для того Богом созданное, чтобы уединяться и молиться. Родник опять же рядом.
— Отцу Иларию, — рассказывал Андрей, — кто-то из духовных чад поведал про это место, так он сразу, в одночасье, решил здесь поселиться. Знать, воля Божия такая. Келью строили вдвоем со старцем. Разбили рядом маленький огород, с которого стараемся жить. Конечно, кое-то из продуктов покупать приходится. Ближайшее жилье в двадцати километрах. Туда раз в две недели я и хожу. Зимой своими запасами перебиваемся. Целый год прожили здесь тайком, так что никто из местных не знал. Потом прознали, стали приходить — сначала из любопытства, а после за советом духовным. Теперь вот два-три раза в месяц приходят паломники, в основном, женщины. Молва быстро разнеслась, так что приезжают уж и издалека. Батюшка теперь подумывает, чтобы куда-то дальше уйти. Только, куда тут уйдешь? Не тайга, чай. А так, у нас благодать! Служим службы Божии, литургии. У батюшки антиминс есть, ему Владыка покойный его благословил. Так что у нас своя домашняя церковь. Это великое счастье!”

* * *

Жара в последние дни немного выдохлась. Обмяли бока ей прохладные северо-западные атлантические ветра. Иногда моросили дожди, и дышать стало легче. Но скитская жизнь протекала вне зависимости от погоды — у нее свой, неподвластный внешним условиям, регулятор — Устав, диктующий неуклонную протяжную равномерность. Сергей по-прежнему не понимал тихого “скитского счастья”. Он, как только оправился, сразу засобирался идти. Но то, что шевелилось и беспокоило изнутри, все же заставило остаться…
— Духовные беседы вести не так и просто, — рассказывал отец Иларий, сидя у стола за плетением четок (четки плели они вместе с Андреем для одного из псковских монастырей), — люди чересчур прилепились к земле. “Выпить и закусить” — это намного важнее душеспасительных истин. Люди ищут приземленных, часто низменных восторгов и удовольствий, не подозревая, что могут существовать иные радости и иные восторги. Это происходит от огрубения души, в силу этого неспособной уже воспринимать вещи духовные и судить о небесном. Не ведают люди, чего себя лишают и от чего отказываются. Кто познал сладость Духа Святого, тот знает, что она ни с чем не сравнима, тот не может плениться уже ничем на земле; тот скучает и плачет только о Боге и жалеет людей, которые не познали Господа. Многим ли ведомо, что человек в молитве может получить больше радостных впечатлений и утешений, чем, нежели объедет даже весь мир и переговорит с каждым из живущих на свете людей? Сладостен мир молитвы, мир радости и любви о Господе. Поэтому и хочется молиться за мир, чтобы все познали эту радость, чтобы не отлучали себя от Господа, не губили своей драгоценной бессмертной души.
— Почему Бог так суров, — спросил Сергей, — почему бы Ему не простить всех? Для чего ад, вечные муки?
— Это не Господь суров, — терпеливо объяснял отец Иларий, — это грешники безжалостны к себе. Теперь, действительно, многие гуманисты из людей выражают сомнение в возможности вечных мук для грешников. Дескать, это несовместимо с бесконечным милосердием Божиим. Да, поистине бесконечно милосердие Божие, и по милости Своей Он предоставил человеку полную свободу выбора. Можно выбрать спасение, можно от него отказаться. Внешний человек, как правило, использует свою свободу во зло. Он добровольно отказывается от благой жизни. Но от вечности он отказаться не может — это не в его власти, ибо Господь каждую душу сотворил бессмертной. Поэтому он приобретает для себя вечность осуждения и муки. Он сам соделывает в глубине себя источник вечных мук. Царство Божие внутри вас есть, — говорит Евангелие. Значит и царство диавола тоже! Злоба, гнев, раздражительность, блуд — эти духовные гадины вползут вслед за человеком и в вечность. Как такой неочищенной душе находиться в сообществе со святыми? Никак! Такой грешник сам не сможет войти в рай и находиться там. Место для грязного в грязи, в аду. Нераскаянный грешник сам себя наказывает и обрекает на муки…

* * *

Прошло десять дней пребывания Сергея здесь, в глухом, затерянном в псковских лесах скиту. Где-то бушевал, вспенивался шампанским неугомонный мир, и Сергею казалось, что он слышит его призывные голоса. Он слышал, но не уходил, колебался, не зная, что предпринять дальше. О себе он пока ничего не открыл, хотя и подозревал, что отец Иларий неведомым образом что-то знает. Знает и безмолвно поддерживает: крепись, мол, все будет хорошо. “Надо, — думал он, — надо все рассказать, спросить совета”, — но не решался. Однако жизнь все расставила по местам…
Утром пошел он за водой на ключ и когда возвращался, услышал незнакомые голоса. Осторожно, не показывая себя, выглянул и увидел двух чужаков. Он узнал их сразу, хотя теперь это было и мудрено: Ваха с Ахметом. Они… но только другие совсем: неимоверно оборванные, заросшие щетиной. Не грозные, безжалостные горцы, а побитые жизнью бомжи, просидевшие с месяц в грязном подвале. Оружия при них не было видно, а Ахмет, похоже, окончательно рехнулся. По крайней мере, выглядело это так, поскольку Ваха, как ишака, вел его за привязанный к руке ремень…
Андрей о чем-то беседовал с Вахой, а Ахмет в это время, опустившись на корточки, копошился в земле. Левая его рука, подтянутая вверх ремнем, повисла в воздухе, но он, не замечая этого неудобства, правой старательно выдергивал травинки и складывал в кучку. “Доконал их наш лес! — с удовлетворением подумал Сергей и поднялся. — Чего теперь их бояться? Инвалидная команда”. Что-то негромко насвистывая, он подошел и, опустив ведро, посмотрел прямо в усталые и опустошенные Вахины глаза. Гор там не оставалось в помине — лишь растерянность, боль и печаль. Ваха его тоже узнал. Смотрел долгим взглядом, но не сказал ни полслова. Андрей, растерявшийся от такой их безмолвной пикировки глазами, пояснил:
— Это Сергий, он живет у нас в скиту.
— Дайте нам лекарства и хлеба, — не отводя глаз от Сергея, попросил Ваха, — брат сильно болен, мы сразу уйдем.
Неслышно подошел отец Иларий. Он и ответил, указав на место под деревом:
— Располагайтесь, добрые люди, здесь, в теньке. Принеси еду, — кивнул он Андрею, — пусть пообедают и отдохнут.
Андрей скрылся в келье, а старец подошел к Ахмету и спросил:
— Что с ним?
— Медведь на нас напал, — объяснил Ваха и опять посмотрел на Сергея, — Ахмет сроду ничего не боялся, а тут с головой что-то случилось. Медведь этот, шайтан, целую неделю нас водил. Как присядем, он сразу ревет под боком. Но так и не напал. Пугал только, шайтан!
Ахмет вдруг затряс головой и жалобно заскулил. Ваха дернул за ремень, но это еще больше того испугало. Ваха рассердился. Ему, похоже, было стыдно за брата, и он с силой рванул ремень на себя, так что Ахмет упал.
— Подожди! — остановил отец Иларий.
Он возложил на голову хныкающему Ахмету ладонь и, закрыв глаза, зашептал молитву. Болящий посмотрел на старца и сразу же успокоился. Через минуту он опять выщипывал из земли травинки.
— Спасибо, отец! — благодарно кивнул Ваха, потом спросил: — Ему можно помочь?
— Господь милосерд, Он милует всякую тварь, — ответил отец Иларий и перекрестился.
— Но мы не вашей веры, — с сомнением спросил Ваха, — мы молимся Аллаху.
— Господь милосерд, — повторил отец Иларий.
Тем временем Андрей принес хлеба, картошки и горячий чайник. Под деревом на земле он расстелил скатерку и расставил незамысловатую скитскую трапезу.
Ели горцы жадно и торопливо, скулы на заросших щетиной лицах ходили ходуном. “Обломали Сивку крутые горки”, — подумал Сергей.
Ахмет опять отчего-то начал поскуливать и с опаской оглядываться по сторонам. Ваха тоже, было, насторожился, но, не заметив ничего вызывающего опасение, вернулся к еде.
Заморосил дождик, и, может быть, от этого все происходящее приобрело какой-то особенно унылую окраску. Сейчас к этим людям, пусть и бывшим прежде врагами, Сергей не испытывал иных чувств, кроме брезгливой жалости. Недавно этот самый Ваха обещал, что будет резать — и сделал бы, не вмешайся случай. Но теперь ненависти не было, как и какой бы то ни было жажды мести. “Где ж они так долго бродили? — с некоторым даже сочувствием размышлял Сергей, рассматривая чеченцев, — Да и питались чем?”
— Мы сейчас уйдем, Седой, — пообещал, по-своему расценив его взгляд, Ваха, — Войны больше нет. Так? Хорошо? Теперь мир, да?
— Лады, — ответил Сергей, и его голос как будто слился с голосом сержанта Романа. Защемило от недавнего сердце, вспомнилось и о той черте, за которой кончается разрешенное воину. А теперь как раз все так и есть.
Сергей еще помедлил секунду и спокойно уже повторил:
— Лады, идите, куда вам надо.
Андрей слушал с недоумением, и в глазах его читался немой вопрос. А дождик словно подгонял, торопил: “Ну, давайте, идите же, наконец!” Они поднялись: растерянный, с горькими складками на лице Ваха и блуждающий взглядом Ахмет, с засыпанной хлебными крошками колючей щетинистой бородой.
— Как нам идти к шоссе? — спросил Ваха.
— Держитесь все время на юг, — объяснил Андрей, — километров двадцать вам идти. Там поля начнутся. Деревня будет, а дальше в пяти километрах — шоссе. С Божией помощью найдете.
Ваха кивнул, скользнул взглядом по Сергею, словно что-то хотел сказать напоследок, но промолчал и, повернувшись, пошел прочь. Ахмет покорно поплелся за братом. Пару раз он оглянулся, похоже, чтобы взглянуть на отца Илария и даже попытался, было, остановиться, но Ваха рывками увлек его вперед и скоро они совсем скрылись из виду.
— Вы что, были раньше знакомы? — спросил Андрей. — Ведь были, я правильно понял?
— Совсем немного, — ответил Сергей, — и радости это знакомство не принесло…
Чуть позже он, собравшись с духом, все-таки рассказал обо всем происшедшем. О странной и роковой цепочке событий последних дней — мучительных испытаниях, приобретениях и горьких потерях, причины и следствия коих он сам далеко еще не осмыслил. Отец Иларий слушал, как всегда, молча, глядя куда-то в сторону, а Андрей постоянно о чем-то переспрашивал — его эта история явно взволновала.
— А медведь-то, батюшка? — восклицал он, — Медведь-то каков разумник? Помните, как у преподобного Сергия был ручной и послушный медведь? Не иначе, и здесь такой? Ведь не заел никого…
— Блажен, кто и скоты милует, — сказал отец Иларий. — Преподобный Сергий делился со зверем последним кусочком хлеба, вот и полюбил его лесной великан. Но не этим только покорил его Преподобный. Известно, что святые подвижники через дивную жизнь свою, при содействии благодати Божией, восстанавливали в себе образ Божий и им, подобно несогрешившему еще Адаму, повиновалась всякая тварь. Вспоминается одна история, быть может знакомая и вам, из летописи Хутынского монастыря. Про игумена и медведя. Это случилось, ни много, ни мало — в семнадцатом веке…


* * *
XVII век. Хутынский монастырь

Медведя видели и послушники-пастухи, и местные крестьяне. Был он огромной, необыкновенно злобной тварью, всем своим видом вселяющей ужас. Последние недели упорно бродил вокруг монастыря, рождая массу слухов и предрассудков…
Небогатым был Хутынский монастырь. Главной поддержкой его существования были хорошие пастбища, пожертвованные обители неким местным, радеющем о спасении души, боярином. Подумав, как извлечь пользу из такового приобретения, иноки порешили завести овец. Купили стадо и поставили стеречь пастухов-послушников. С тех пор овечья шерсть давала все нужное обители: и одежду для братии, и доход от продажи излишков.
Но едва только дела монастырские начали выправляться к лучшему, как появился этот медведь и стал похищать монастырских овец. Не смея сами ничего предпринять, послушники-пастухи не раз докладывали настоятелю о чинимых медведем обидах. Но старец-настоятель почему-то все медлил с решением, говоря, что, мол, и медведю надо же что-то поесть.
А тот от безнаказанности совсем разошелся, и резал овец не от голода, а будто ради потехи, так что стали находить жертвы уже не только несъеденными, но почти и нетронутыми — только растерзанными. Снова пастухи с поклоном пришли к настоятелю.
— Не дело творит косолапый, это уже озорство. Ради потехи губить не позволю, — проговорил старец и, взяв свой посох, пошел в лес. Один.
На следующий день изумленная братия увидела своего настоятеля, идущего из леса в монастырь в сопровождении того самого матерого медведя. Старец вошел в свою келью, а медведь спокойно лег у крыльца.
— Отче, что делать с медведем? — спрашивали настоятеля не на шутку перепуганные келейники. — Он лежит у крыльца и никуда не отходит.
— Не трогайте его, пусть лежит. Мы с ним пойдем завтра в Москву, на суд к Патриарху, — отвечал настоятель.
Братия решили: “Шутит отец настоятель”. Однако на следующий день после недолгих сборов настоятель, действительно, отправился пешим ходом в Москву, а за ним покорно поплелся обидчик. Пришлось им проходить через многие города и деревни, и везде народ с удивлением смотрел на такое странное шествие.
Тогда на потеху народа еще часто водили по деревням прирученных медведей, но те звери бывали заморены голодом и обязательно сажались на цепи. Этот же, небывало огромный, свирепого вида, шел совершенно свободно, как бы по собственной воле. Да и странным, надо сказать, был этот медведь. Домашние животные относились к нему совершенно спокойно, а собаки подбегали и дружелюбно его обнюхивали. Сроду такого никто не видал! Как не подивишься, когда корова, увидев проходящего рядом извечного врага всякой травоядной скотины, лениво кидала в его сторону взглядом и продолжала пощипывать травку.
А вот люди — те крепко страшились медведя и даже отказывали настоятелю в ночлеге, так как тот из боязни, чтобы кто-либо ненароком не убил зверя, просил поместить его где-то поблизости от себя.
Так, — худо ли, бедно ли, — добрел хутынский настоятель со своим обидчиком до Москвы, до самого Патриаршего подворья. Вошел он в покои Патриарха и просил доложить о себе, а медведь тем временем у ворот оставался.
Патриарх любезно принял хутынского настоятеля.
— Я к тебе, Святейший отец, пришел с жалобой на нашего обидчика, — принимая благословение Патриарха, сказал настоятель. — В соседнем лесу поселился медведь и ведет себя непотребно — похищает наших овец больше, чем съесть может, стало быть, просто ради своей звериной страсти потешается над кроткой Божией тварью. Этого я стерпеть не мог и привел его к твоему Святейшеству на суд.
— Кого привел? — удивился Патриарх.
— Да нашего обидчика, Святейший владыка.
— Где же он?
— У ворот дожидается твоего суда. Внуши ему, Святейший, что такое поведение зазорно созданию Божию.
Решил было Патриарх, что потешается над ним старец, но внимательно взглянув в его кроткие, смиренные глаза, понял, что нет — все действительно так, как игумен Хутынский и говорит.
— Брат, зачем же ты трудился вести его ко мне, если он тебе так повинуется, что пришел за тобою в Москву? — удивленно спросил Патриарх. — Запрети ему сам.
— О, нет, Святейший отец. Что я такое? Запрети ему ты своими святительскими словами не чинить больше обиды неповинной твари. Внуши ему, что озорничать грешно и непотребно.
Пораженный этим рассказом Патриарх вышел на крыльцо, а хутынский настоятель пошел к воротам и вскоре вернулся во двор, сопровождаемый огромным косматым медведем.
— Вот, Святейший отец, наш обидчик, рассуди нас твоим святительским судом, — попросил настоятель, указывая Патриарху на огромного зверя, стоявшего, смиренно понурив голову.
Подивился Патриарх такой звериной покорности и обратился к медведю, будто к разумной твари:
— Хутынский настоятель приносит жалобу на твое зазорное поведение: ты обижаешь бедную обитель, похищаешь ее достояние и позволяешь себе озорство, не пристойное никакому созданию Божию. Отныне чтоб ты не смел трогать монастырских овец! Господь силен и без этого пропитать тебя.
На этом суд завершился. Настоятель поклонился в ноги Патриарху и повернул домой, а за ним покорно поплелся и медведь.
С той поры никогда уже он не трогал монастырских овец, а в случае недостатка пищи смиренно являлся в ту же обитель, и выпрашивал себе пропитания, в чем братия ему никогда не отказывала.

* * *

Наутро отец Иларий сам подошел к Сергею, посмотрел, покачал головой, будто неслышно говоря: “Да-да, да-да”. Потом тихо и как-то беспомощно-просительно сказал:
— Надо бы отдать эти документы. Думаю, что надо. Ты как считаешь?
— Мне тоже так кажется, — сказал Сергей, хотя секунду назад он, определенно, еще так не думал; но сказал и будто камень с сердца свалился. — Надо передать, пока еще не поздно.
— Вот и слава Богу! — ласково сказал старец. — Андрей сегодня же и поедет. После обеда, чтобы завтра утром быть на месте. Иначе, и вправду, беда будет…
Отец Иларий недоговорил, но отчего-то Сергею показалось, что известно ему много больше, будто ночью пришла ему какая тайная весточка и теперь он что-то знает, точно знает. Сергей хотел спросить, но не решился, а Андрей ничуть не удивился: не в здешних правилах было удивляться словам старца. Он тут же стал собираться, попутно выслушивая указания Сергея: где, чего и как следует искать и куда потом все это девать.
— Да нет! — махнул вдруг рукой Сергей, — Мне самому надо идти! Не справиться ему. Не найдет, и опасно!
Он горячился, настаивал на своем, пока отец Иларий мягко, но твердо не прекратил прения:
— Это тебе опасно будет, а ему, с Божией помощью, в самый раз. А ты здесь побудешь, за мной поухаживаешь. А насчет слабых и сильных я кое-что еще тебе расскажу…
Они отошли в тенек под сосну, где давеча обедали гости из леса.
— Однажды, лет тридцать назад, — начал рассказывать отец Иларий, — в Псково-Печерский монастырь привезли духовно болящего мужчину, зле одержимого от духов нечистых. В миру он считался буйно-помешанным. Был он, по словам родных, контужен на войне, а служил во флоте. После этой контузии и случилось с ним помешательство.
Привезли его отчаявшиеся родственники, которым кто-то сказал, что целебная монастырская вода и чудесный воздух Богом зданных пещер смогут ему помочь. Но в монастыре ему совсем стало плохо. Духи нечистые под сенью святых стен совсем расходились, и от того бедного болящего корежило и трясло. Он так неистово кричал, вырывался, что четверо сильных мужчин едва могли его удержать за привязанные к рукам веревки. Надо сказать, что был это мужчина рослый и достаточно плотный. У святого колодца, когда хотели омыть его водой, он уже почти совсем вырвался — так-то ненавистна вода монастырская обдержащим его демонам. Ревел, размахивал руками, повалив на землю двоих державших его. Ничего не смогли с ним поделать.
Случилось тут идти мимо одному старому схимнику, отцу Иннокентию, старейшему насельнику обители. Он был согбен болезнью и отягощен большой грыжей, так что шел еле-еле переставляя ноги. Шел будто бы мимо, но совсем рядом от всего происходящего, так что, когда болящий метнулся в его сторону, все вздрогнули: “Задавит сейчас старика!” Но произошло нечто совсем неожиданное. Старец, не останавливаясь, поймал на лету развевающуюся в воздухе веревку и ласково так, тихохонько произнес: “Пойдем, мой дорогой, пойдем, моя голуба, поговорим”. И… повел. Все оторопели: только что неистово буянящий человек вдруг разом сник и смиренно пошел за немощным старцем. Они поднялись по лестнице, прошли в Сретенский храм и долго, около часа, беседовали, по прошествие коего больной вышел сам, спокойно подошел к ожидающим его родным и позволил делать с собой то, что они хотели. Сносил все безропотно, а глаза его, — я хорошо рассмотрел, — будто светом каким-то наполнились; он все думал о чем-то и улыбался. Не знаю, на какой предмет беседовал с ним старец, какими такими способами убеждал, но в одном точно уверился: воистину, сила Божия в немощи совершается! Когда я немощен, тогда силен! Так действует благодать Божия: невидимо, но самым действенным и убедительным образом! А ты говоришь: не справится Андрей, не найдет, слаб, мол. Тебе все еще кажется, что без силищи твоей богатырской ничему не устроиться будет. Если Бог благословит, все само управится. Вот увидишь!
Андрей, как водится, испросил у старца благословения, и тот перекрестил его старинным медным Распятием.
— Божие тебе благословение, — напутствовал напоследок, — и Ангела-хранителя в дорогу!
— Спаси Господи! — поклонился Андрей. — И вы с Богом оставайтесь.
Он кивнул на прощание Сергею и пошел на юг. Тут же в лесной глубине негромко, однако вполне явственно зазвонил колокол. Его нечастые удары словно отсчитывали шаги предстоящего пути: “бом-бом-бом” — двадцать километров до деревни, — “бом-бом-бом” — еще пять до шоссе, — “бом-бом-бом” — и до самого города на перекладных. Впрочем, что это для молодых, быстрых ног? Пустяки…

* * *

Здесь в скиту Сергей научился засыпать быстро и спал потом легко и безмятежно. Однако на этот раз он сразу же провалился в какой-то вязкий, бессмысленный, липкий кошмар, в котором метался по бесконечным, наполненным ужасом лабиринтам. Понимая, что это лишь сон, он, однако, все никак не мог выбраться наружу, в явь. Словно оттолкнувшись от дна, он чувствовал, что всплывает, что вот-вот проснется, и, казалось, просыпался, но… это сон все еще морочил его, все еще кружил и не отпускал… Наконец он действительно проснулся и… упал в темноту. Липкий пот заливал глаза, а темнота давила пугающе и тяжело. Первые секунды он никак не мог вспомнить, где он и что с ним. Испуганная мысль билась под черепной коробкой, не находя выхода. Ему вдруг показалось, что он похоронен и зарыт живьем. Ужас параличом сковал мышцы, и он не сразу, с большим трудом сумел двинуть правой рукой: тремя пальцами легко дотронулся до лба, потом ткнулся вниз живота, затем поочередно коснулся правого и левого плеча. Он перекрестился, побуждаемый непреодолимым внутренним желанием сделать это! Что-то там, внутри, говорило, что только это и может сейчас помочь, только это имеет подлинную силу. Он перекрестился еще и еще раз и почувствовал, как помрачение отпускает. Мысль нашла, наконец, нужную дверь, за которой обнаружились все воспоминания о минувшем и представления о настоящем. Он облегченно вздохнул и сел на постели. Неимоверно захотелось курить. Пока лежал в бреду, пока приходил в норму, привычка эта как-то забылась, но вдруг нахлынула так, что свело челюсти. Желание было столь сильным, что Сергей вскочил, ударившись о притолоку головой, и вышел на улицу.
Ночное небо, густо облитое звездами, исходило мерцающим бледно-голубым светом. Мириады невидимых струн, будто бы растянутых меж сверкающими горошинами, вибрировали и рождали особый, непередаваемый звук безоблачной летней ночи, звук необыкновенной звездной песни. Она осторожно заглядывала в сознание и напоминала о вечности небесного и бренности земного…
Но именно земное сейчас давило и рвало его на части. Чтобы как-то отвлечься, он разразился градом ударов, проводя привычный “бой с тенью”. Несколько минут он интенсивно боксировал, уклоняясь от атак воображаемого противника, атакуя сам, пока в конец не изнемог; потом сделал несколько расслабляющих дыхательных упражнений и… вдруг застыл. Он ощутимо почувствовал на себе чей-то тяжелый пристальный взгляд из леса, из темноты, будто невидимые лучи шарили по его телу, рождая озноб и неудобство. Он весь превратился в слух, пытаясь отделить от ночной симфонии нечто постороннее и, определенно, опасное, и явственно услышал шепот: “Наше время, наше время…”. Он сжал кулаки и, с полной уверенностью, что это вернулись Ваха с Ахметом, двинулся в ночь. “Погодите, — угрожающе бормотал он, — шутить, в натуре, со мной… Я вам устрою тихую Варфоломеевскую...”. Он крался все дальше, но ощущение собственной силы с каждым шагом терялось. Уверенность быстро улетучивалась, и страх черным ядовитым дымком воскуривался в глубине сознания. Лишь стыд, что он вот так просто остановится и отступит перед противником, мешал кинуться изо всех сил назад, к дому. “Я не боюсь! — шептал он сжимая зубы. — Видали мы и не таких!” Но страх неуклонно перерастал в ужас, с которым сладить было уже положительно невозможно. Какое-то время он просто стоял, держа у лица сжатые кулаки. В голове звенело, и мрачные черные тени плясали перед глазами. Нет, это не Ваха! Это кто-то иной, словно выдернутый из самого зловещего кошмара, из-под распахнутого плаща Павла Ивановича Глушкова…
Вдруг совсем рядом будто бабахнуло из пушки — это разразилась криком ночная птица. А Сергей уже мчался напролом, не разбирая дороги, и все вокруг него вертелось и кружилось. “Господи, — причитал он, — что же это, Господи?” Еще немного — и в темноте он налетел на что-то огромное, твердое и неподвижное. В глазах вспыхнули тысячи искр, потом все угасло и замолчало… Позже, уже находясь в полном мраке, он чувствовал, как кто-то злобно хохочет, пинает его, подкидывает в воздух, словно играет его телом в футбол и при этом рычит: “Наше время, наше время, наше время…”

* * *

Сознание вернулось с рассветом. Сергей лежал у ствола дерева, который и был тем злосчастным “огромным и неподвижным”. На лбу набрякла основательная шишка, что было вполне естественно. Но почему же так ныло все тело, словно и вправду им основательно поиграли в футбол? Он поднялся, растирая руками мышцы на груди и плечах, потряс головой, словно пытаясь окончательно прогнать все ночные страхи и увидел отца Илария. Старец стоял поодаль и молча смотрел. “Сколько времени он уже здесь?” — застыдился Сергей и спросил:
— Вы давно здесь? Не знаю, что на меня нашло, услышал что-то ночью, побежал посмотреть и вот… — Сергей указал рукой на дерево, потом на лоб и пожал плечами, — Темно было.
— Понимаю, — сказал отец Иларий и приблизился, — что ж, это бывает, и более того, было бы удивительно, если бы этого не случилось с тобой.
— Как это? — не понял Сергей и разволновался — это что же, что должно было сегодня случиться?
— Может быть, не сегодня, — сказал отец Иларий, — может быть, и в другой день. Но, наверняка, произошло бы. Здесь ведь вовсе не безопасное место.
— Но почему? — недоумевал Сергей. — Здесь что, особая зона?
— В некотором смысле, конечно, — улыбнулся отец Иларий и обвел взглядом окружающий их лес, — везде, где селятся подвижники для молитвы и служения Богу, враг сугубо ополчается и пытается всячески воспрепятствовать этому. Он воздвигает мысленную брань, порой настолько сильную, что и великие подвижники не всегда могут выдержать. Целые бури воспоминаний побуждают подвижника вернуться в мир, плоть восстает и требует удовольствий, уныние разрывает сердце. Если же и это выдерживает подвижник, то враг является воочию и наводит самые разные страхи.
Сергей вспомнил, как томилось от похоти его тело, как нахраписто атаковали его воспоминания о прежней разгульной жизни. “Значит, не у меня одного”, — отметил про себя он. А отец Иларий продолжал:
— Основатель монашества Антоний Великий много лет провел в пустыне. Нельзя передать, сколько вынес он искушений. Он страдал от голода и жажды, от холода и зноя. Но самое страшное искушение пустынника, по слову самого Антония, находилось в сердце — это были тоска по миру и волнение помыслов. Ко всему этому присоединились прельщения и ужасы от демонов, которые часто нападали на него и подвергали жестоким побоям, так что он не имел сил подняться с земли. Иногда святой подвижник изнемогал, готов был впасть в уныние. Тогда или Сам Господь являлся, или посылал ангела для его ободрения. “Где ты был, благий Иисусе? Почему вначале не пришел Ты прекратить мои страдания?” — воззвал однажды Антоний, когда Господь, после одного тяжкого искушения, явился ему. “Я был здесь, — сказал ему Господь, — и ждал, крепок ли ты будешь в подвиге…”. А один соловецкий подвижник Феофан как-то утром совершал молитвенное правило, и ему явились два беса грозного вида. “Видите, — кричали они, — не хочет старик жить по-нашему; раскидаем келью и убьем живущего в ней”. Старцу показалось, что они стали ломать келью, выбили окна, разбили двери и стали кричать: “Теперь не уйдет от нас”. Старец испугался, пал на землю, прося у Бога помощи и заступления, и бесы скоро исчезли. Помолившись, он встал и увидел, что келья его цела и невредима. Таких рассказов не перечесть, потому что враг воинствует против каждого, кто идет к Богу.
Они уже подошли к самой келье и остановились у двери. Старец замолк, и Сергей спросил:
— Но ведь я не монах. Я здесь, можно сказать, случайно, — просто так, и уйду скоро.
— Ты многого про себя и сам не знаешь, — быстро окинув его взглядом, ответил старец, — не ведаешь промысла Божия о своем спасении. А случайностей у Бога нет. Все наши испытания имеют промыслительный характер и направлены к тому, чтобы человек задумался о спасении. Господь желает тебе спастись, а враг этому препятствует. И чем скорее ты осознаешь, что все это имеет место в действительности, что это не плод твоих фантазий, не случайные совпадения, а действительная брань, война — тем больше у тебя будет шансов в ней победить. Пока враг не обнаружен — он неуязвим. Подумай и не торопись принимать скоропалительных решений. Враг торопит тебя уйти. Осмысли это и постарайся поступить с пользой для себя. А искушения от бесов, как говорит Макарий Великий, есть жезл вразумления. Через эти искушения происходят некие великие и важные перемены…
Отец Иларий пошел в свою половину кельи совершать правило, а Сергей присел в теньке под сосной. Он прижался затылком к шероховатому стволу и ощутил как движутся по древесным сосудам живительные соки — снизу вверх, из мрака земли к свету. К небу! Он посмотрел вверх и подумал, что, наверное, все так и есть: и Вездесущий Бог, Который любит; и диавол, который ненавидит. Сейчас Сергей принимал эти мысли легко, они не рождали в нем прежних противоречий. Да и как иначе? Несколько часов назад он едва уцелел. Он слышал, как бесы смеялись ему в лицо. Как после этого не поверить А все остальное: Павел Иванович, сержант, старое кладбище? Теперь эти картины как бы объединились в единое целое и свидетельствовали об истинности слов отца Илария. “Значит, все правда, — тревожно выстукивала испуганная мысль. — И ад, и вечные муки?” Страх волнами катился по телу, и сердце заледенело. Только это был уже не тот, ночной парализующий страх, а иной — побуждающий что-то делать, что-то менять — вовсе не лишающий надежды на положительный результат.
А где-то вдали звучало уже ставшее привычным “бом-бом” — это неведомый колокол опять нарушал тишину в Звонаревом бору: “Не спите… бом-бом… бодрствуйте… бом-бом…”. Эхо разносило этот беспокойный глас во все концы здешних мест, не давая забыться и обмануться мнимым покоем и тишиной…

* * *

Вечером после трапезы, состоящей из вареной картошки и репы, отец Иларий присел к столу, окинул Сергея своим быстрым внимательным взглядом, похоже, что приглашая его к разговору. Сергей не заставил себя упрашивать и устроился рядом.
— Тебе, Сергий, верно не все пока ясно, — начал говорить старец, — но это, поверь, дело времени. Тут насилием над собой ничего не достигнешь. Я знаю, Сергий, это трудно уяснить с чужих слов, но все дело в разности восприятий мира. Большинство людей воспринимают мир плотью. Они живут ее желаниями, ее потребностями, лелея ее и холя. Они смотрят вокруг плотскими глазами и зрят понятное и доступное той же плоти. Есть люди, которые отличаются более утонченным восприятием действительности: так называемым, душевным. Им доступны понятия и вещи более высокого порядка: это люди искусства, науки. Они могут иметь представление о умных вещах, но постигать небесные логосы для них невозможно. Наиболее приближает к постижению умного мира классическая музыка, но и у нее есть известный предел. Плотской и душевный человек — есть ветхий человек. Духовный же — новый человек. Что в нем нового? Да все: ум, сердце, воля, все состояние, даже тело. Ум нового человека способен постигать отдаленные события, прошлое и многое из будущего, постигать суть вещей, а не только явления, видеть души людей, Ангелов и демонские действия, постигать многое из духовного, или, как мы его еще называем, — потустороннего мира. Словом, человек, стяжавший Духа Святого, весь обновляется, делается иным. Отсюда прекрасное русское слово “инок” — то есть иной и по уму, и по сердцу, и по воле. Тело духовного человека тоже меняется, становится частично подобным телу Адама до падения, способным к духовным ощущениям и действиям — хождению по водам, способности оставаться без пищи, мгновенным перемещениям через большие расстояния. Состояние духовности дает человеку такие переживания блаженства, что, по словам апостола Павла, нынешние временные страдания ничего не стоят в сравнении с той славою, которая откроется в нас. А преподобный Серафим Саровский говорил, что если бы человек знал об этих состояниях блаженства, которые еще на земле достижимы, то согласился бы прожить тысячу лет в яме, наполненной гадами, грызущими его тело, чтобы только избежать мук и сподобиться благодати… Я знаю, Сергий, все это трудно сразу понять с чьих-то слов и жить этим, но каждому новоначальному Господь дает подтверждение этих спасительных истин. Происходит это на уровне личного контакта каждого из нас с Богом. Господь не гнушается и самым последним грешником, призывая того: “приди ко Мне и Аз упокою тебя”. Если ты вспомнишь свои сердечные переживания, то безусловно найдешь нечто подобное. Потом такая встреча может повториться очень не скоро и даже вообще не повториться в этой жизни. Все зависит от устремленности человеческого сердца. Если желает оно спасать себя, идет путем Христовым, то такие встречи будут все чаще. Если же человек не захочет спасаться даже после встречи с Богом — то, как говорится, вольному воля. Насильно в рай вести никого не будут!
— Да, у меня были похожие видения, — признался Сергей, — и я об этом часто теперь думаю. Есть Бог, есть, и Он видит меня. А дальше… дальше я не понимаю. Не могу понять… В беспамятстве во время болезни я видел яркий свет, и мне кажется, что это и был Сам Бог. Необыкновенный свет!
Отец Иларий двигал в руке узелки четок и смотрел на икону Спасителя в углу.
— Что ж, — сказал он, — Бог действительно открывает Себя, как Ему это угодно. Можно видеть сияние Его славы, как апостолы на Фаворе, или трех Ангелов, или Самого Иисуса. А помочь себе ты сможешь. Грех, сидящий в сердце, — вот поистине смертоносная болезнь, поэтому покаяние откладывать нельзя. Чем позже, тем труднее и болезненнее лечение. Грехи свои ты увидишь. Помолись так: “Господи, даруй ми зрети моя согрешения”. Раз, два, три помолись и постепенно тебе откроется целая бездна, кишащая всякими гадами. Это и есть твои грехи. Ты будешь каяться, и они будут исчезать, пока не останется ни одного и бездна затворится. Так должно быть.
— Тут как раз проблем нет, — нервно постукивая кулаком по столу, сказал Сергей, — грехов у меня выше крыши. И все самые гнусные и противные.
— Поверь, — улыбнулся отец Иларий, — уши священников чего только не слышали, а Господь и так знает все наперед и готов простить. Ему нужно лишь твое произволение, твое собственное желание принести покаяние и изжить в себе грех.
Старческая, но крепкая рука отца Илария потрепала Сергея по седой шевелюре. В объятиях батюшки было тепло и спокойно, и сердце помогло сделать шаг, на который никак не решался рассудок...
Уже далеко заполночь Сергей вышел на улицу. Отец Иларий молился у себя, а ему не спалось. В ночной тишине звучала все та же звездная песнь, и небо было такое же, как и вчера, но на сердце, не в пример вчерашнему, стало спокойней. “Исповедь, так исповедь, — размышлял он, — чего бояться?”. Почему-то вдруг всплыло в памяти худенькое личико сестры Евгении. Екнуло сердце: “Как там она, все ли нормально? Да нет, — тут же успокоил он себя, — сказал же отец Иларий, что все будет хорошо”. Но что-то, какое-то тревожное чувство все-таки беспокоило. С мыслью о сестре Сергей и уснул, но прежде совершенно спокойно и будто уже привычно осенил себя знамением креста.

Глава 2. Серая Мышка

Я взыскал Господа, и Он услышал меня,
и от всех опасностей моих избавил меня
(Псалом 33, стих 5).


Зимой ей было легче. Она куталась в широкий теплый шарф, поднимала воротник старого пальто, а лицо непременно опускала вниз, словно смертельно боялась мороза; она быстро семенила ногами и, если левая рука не была занята сумкой, отмахивала ей, почти как рядовой-первогодок на полковом смотре. Нет, холод был ей не страшен, она привыкла к нему за годы детства и юности, проведенные в Сибири. Просто ей не хотелось, чтобы кто-то вдруг ее рассмотрел и догадался, что она — обыкновенная Серая Мышка.
Когда годы приблизились к сорока, это боязнь несколько поистерлась и ослабла, однако привычка осталась. С годами вообще кое-что, высушенное временем, отшелушилось и отпало. Так, после тридцати, она перестала, наконец, стесняться своего имени “Евгения”, что в переводе с греческого значит “благородная”. А раньше? Мучилась: почему Евгения? Чем благородная? Отчего не Ксения — странница? Или Зоя, которая просто жизнь? Евгения… Когда она рекомендовалась кому-то, то называла имя тихо и извинительно, как бы заранее предупреждая, что и сама не рада таковой прихоти родителей. Ладно, если бы они руководствовались соображениями веры, если бы в церковном месяцеслове после дня ее рождения значилась мученица Евгения, но ведь нет. Двадцать третьего марта праздновалась Галина. Имя, как раз для нее — тишина, спокойствие. А то ведь — благородство. Каково?.. Нет, она не пеняла на родителей за то, что появилась на свет такой маленькой и невзрачной; за то, что ее тонкие, редкие волосы только и годились, что для мышиного хвостика на затылке — тут никто не повинен. Но вот ее имя — оно-то было вполне в их воле?
Ранней весной она пыталась еще сопротивляться, но ближе к лету — капитулировала. Или нет: скорее она меняла тактику. Летом она будто никого и не замечала, всегда была задумчива, тороплива, иногда — деловита, но всегда одинока. Это просто было написано на ее лице: я одинока и я ни в ком не нуждаюсь!
У Евгении была двухкомнатная норка в районе ближнего Завеличья, на первом этаже старой пятиэтажки. Ее норка, где, запирая дверь, она преставала быть ни в ком не нуждающейся и одинокой, а становилась сама собой — то есть маленькой серой мышкой, неслышно передвигающей лапками, любящей тепло и горячее молоко. Дома, в окружении множества книг, она была не одинока (или, быть может, почти не одинока?), хотя и жила одна. Уж восемь лет как. Ей исполнилось тридцать один, когда умер ее отец. А ему — восемьдесят два. Вот таким она была поздним ребенком! Мать родила ее в сорок два, отцу же перевалило за пятьдесят…
История их семьи столь переплелась с историей Отечества, что Евгения, историк по образованию, смотрела в свое прошлое, как в школьный учебник — так все совпадало. Она любила ретроспективы и, могла сидя в кресле, долго вглядываться в освященную тусклыми фонариками улицу истории и рассматривать блуждающие там тени. 1905 год, январская трагедия в Петербурге, Манифест, Революция…, а в семье ее деда, Евдокима Петровича, рождается первенец Трофим, старший брат ее отца. В 1909 на свет появился ее отец, Михаил Евдокимович. Дальше… Дальше — Первая Мировая и трагический 1917, год отречение Государя-Императора от Российского престола. Возможно, где-то совсем рядом от того исторического вагона царского поезда находился и ее восьмилетний отец. Возможно, потому что часто приезжал с отцом в Псков по купеческой части. Такой был в их семье порядок: сызмальства приучали к родительскому ремеслу. Революция… Гражданская… Смерть широко машет своей острой косой. Под один из таких неумолимых взмахов попадает почти вся их семья, кроме отца. Революция безжалостна, а смерти все равно… Отец не покидает родных мест. Он сельский учитель, он учит детей… “Мы не рабы, рабы не мы…”. Не имея своего угла, ютится у родни, но, там где следует, о нем все еще помнят. В начале тридцатых он получает свою пятерку, отбыв которую отправляется на поселение в Сибирь. Ему легче, чем прочим — он один. И еще долго, долго — он все так же один…
Женился он в пятьдесят третьем. На радостях скоропалительно, словно головой в омут, но, на удивление удачно. Маме исполнилось тридцать пять, она не была красавицей, но — необыкновенно светлой и доброй. Вокруг нее как бы все время горел свет, по крайней мере, Евгения запомнила ее именно такой — в ореоле света. Через год родилась ее старшая сестра, а спустя шесть лет и она сама — поздний ребенок. Мама умерла, когда ей только-только стукнуло шестнадцать, и в их доме словно погас свет. В этом темном опустевшем доме отец ни как не смог научиться жить один. Тогда-то он и вспомнил про свою Псковскую родину. И они вернулись — он и Евгения. Старшая ее сестра Маша давно отпочковалась и жила своей семьей.
Отец купил в Пскове кооперативную квартиру, а она поступила в пединститут на историко-английский факультет… Удивительное дело: оказывается в этом городе у них были родственники — семья Григория Петровича Прямкова. Правда, родственники очень дальние. Григорий Петрович был человеком известным, важным и, как выяснилось, совсем не нуждающимся в сохранении родственных отношений с пришлыми сибиряками. “Ты, это... — сказал он ее отцу при первой же встрече, — не очень-то на меня рассчитывай. Не настолько я и власти имею. Да и родня мы с тобой — седьмая вода…” Вообразил, наверное, что дальний родственник с сомнительной биографией будет домогаться у него, парторга большого завода, каких-либо протекций. Поэтому и расставил все по своим местам. Нет, ошибался он: не стал бы отец просить, не тот был человек. Но Григорий Петрович об этот не знал, поэтому, верно, и сына своего, девятилетнего Сережку, отправил в другую комнату, ограждая от слишком близкого знакомства. Но вышло так, что жить им пришлось в соседних дворах, и прознавший об этом Сережка частенько тайком от отца прибегал к ним, с упоением слушая рассказы Евгении о Сибири.
А город… Сначала он показался Евгении недобрым и даже враждебным. После сибирского радушия и хлебосольства здешние жители представились ей мелочными и склочными, а могучие крепостные стены и башни — так просто пугали. Но постепенно все в ее восприятии выправилось к лучшему. Она знакомилась с городом, узнавала его. Она обошла каждый его уголок, прикасаясь к седым от древности камням, и ей даже казалось, что она обоняет дух его старины. Его история, легенды завораживали, и сибирские просторы постепенно поблекли в ее памяти.
Окольный город, Полонищенский конец, Мокролужская сотня — удивительные названия удивительных времен! В этом месте находились Поганкины палаты — уникальный памятник семнадцатого века. И даже не памятник, нет, а само время, уловленное тенетами неизвестного архитектора и воплощенное в камне. Глядя на эти стены, она, как думалось ей, видела подлинное лицо времени, не придуманное, а самое настоящее. А легенды? Сколько их было? Ах, если бы она занималась фольклористикой, а не историей… Сам Сергей Поганкин, например, богатейший купец, который был и “головою таможни”, и “головою кабацкою”, и еще “головою денежного двора”. Такое положение и такая странная для христианина фамилия — Поганкин? Это чем-то надо было заслужить! И вот тебе объяснения, сохраненные в народных быличках. Тут и “поганый”, “бесовский” клад, якобы положивший начало купеческому богатству; тут и дружба с “погаными”, то есть неправославными по вероисповеданию иноземными торговыми гостями, и сношения с разбойничьим атаманом; и сам царь Иван Грозный, в сердцах обозвавший купца “поганым”. Выбирай, что более по душе…
И так в каждом “конце”, в каждой “сотне” древнего города. Каждый его уголок имел теперь свое имя и свое узнаваемое лицо. Евгения приходила в Покровский комплекс и издали еще кланялась набухшей от важности, похожей на опившегося хмельной медовухи тысяцкого начальника, Покровской башне — важной и сановитой, одной из самых вместительных по объему своего каменного чрева в Европе. И та, хотя и пыжилась, но все же едва заметно кивала в ответ. А рядом — маленькие близняшки, храмы Рождества и Покрова Пресвятой Богородицы “от пролома”. Этим нельзя кивать, им надо поклониться до земли или хотя бы почтительно наклонить голову, а потом осторожно коснуться шероховатой белой стены и ощутить рукой гудение тысячелетия…

* * *
1581 год от Рождества Христова. Псков

Ночью с крепостной стены хорошо просматривались огни костров по обе стороны реки, у которых ночевали пришлые ратники из ляхов и немцев. Хмельные выкрики доносились и сюда на стены, где псковские дозоры денно и нощно не смыкали глаз. Днем во вражеском стане кипела работа: спешным порядком снаряжались к штурму. Богоспасаемый град Псков тоже готовился. Из соседних городов и весей подтягивались подкрепления, горожане чинили крепостные стены, копали подземные ходы против вражеских минных подкопов. Король Стефан Баторий рассчитывал на множественность своего почти пятидесятитысячного наемного войска, а псковичи, имеющие гарнизон около восьми тысяч, более уповали на Божию помощь и предстательство Заступницы Усердной рода христианского, Пресвятой Богородицы. День и ночь проводили в молитве духовенство, иноки и миряне…
Благочестивый старец Дорофей из кузнецов слезно молился, испрашивая у Господа, чтобы избавил псковичей от беды и напасти. Келья его стояла неподалеку от Покровского монастыря. Рано утром вышел он из сеней и вдруг увидел необыкновенный свет в виде огненного столпа, протянувшегося от земли до неба и приближающегося со стороны Печерской обители к Пскову. Вот чуть левее Мирожского монастыря он достиг реки Великой и двинулся далее через реку к городу. В этом свете узрел благочестивый старец Пресвятую Владычицу Богородицу. Под левую руку Ее поддерживал преподобный Антоний, начальник Киевских пещер, а под правую — Корнилий, игумен Успенской Псково-Печерской обители. Пресвятая Богородица, пройдя по воздуху чрез городскую стену, вошла в Покровскую церковь. Пробыв там недолго, вскоре вышла наружу и, встав вместе с преподобными, вопросила: “Где Мирожский строитель Нифонт, епископ Новгородский?” Святой епископ немедленно предстал пред Ней и с великой скорбью сказал : “Госпожа Пресвятая Владычица! В моем монастыре сего лета не было литургии”. На что Богоматерь ответила: “Сыну Моему и Богу так угодно”. Потом воззвала: “Где избранные Божии, лежащие в церкви Святой Троицы?” И тотчас предстали пред Ней благоверные князья Василий Киевский, Гавриил и Тимофей Псковские, позади же них встал Николай Псковский и святые Евфросин с Саввой, и все с благоговением поклонились Ей. Пресвятая Богородица, взирая с гневом на город, сказала: “О люди беззаконные! Вы прогневали Сына и Бога Моего и осквернили град сей грехами своими. И вот пришла на вас туга и беда великая, и вы Сына Моего Господа Бога и Меня не познали”. В это время пали пред Нею преподобные Корнилий, Евфросин с Саввой, блаженный Николай и со слезами молились: “Госпожа Владычица, Богородица! Есть грех на людях и беззаконие, но не прогневайся на них до зела! Помолись Сыну Твоему и Богу нашему за град сей и за людей согрешивших!” Все благоверные князья тоже припали к ногам Ее и со слезами молили Ее о пощаде города. И вдруг Пресвятая Богородица приказала призвать к Себе старца Дорофея, удостоившегося этого чудного видения. В то же мгновение неведомо как оказался старец у ног Богоматери. Она сказала ему: “Иди к воеводам, к Печерскому игумену и в собор Святой Троицы и возвести им, чтобы прилежно и непрестанно молили Бога и принесли бы старый Печерский образ и хоругвь на стену города, на то место, где Я теперь стою, и чтобы поставили здесь одну пушку, а другую внизу и стреляли бы из них по королевским шатрам и влево за королевское шатры. Объяви людям, чтобы они плакали о грехах своих и молили бы Милостивого Бога о помиловании, а Я буду молиться Сыну и Богу Моему о прощении ваших грехов ”.
На этом видение закончилось, и старец опять увидел себя у входа в келью. Тотчас не замедлил он пойти, куда ему было велено, и возвестил о бывшем ему видении. Печерский игумен Тихон с духовенством и народом стал совершать ежедневно Крестные хождения с иконой Успения Богородицы и другими иконами на указанное место, а воеводы и бояре поставили в той части стены три заветные креста. Четыре дня не видно было никакого движения у неприятеля, но с первого сентября стали заметны приготовления к приступу. Шестого сентября игумен Тихон по некоему откровению свыше созвал по утру благовестом горожан в собор и совершил Крестный ход к Покровскому углу с чудотворной Печерской иконой Успения, с мощами святого благоверного князя Гавриила Псковского и со старой Печерской хоругвью. Весь народ с плачем и рыданием сопровождал Крестный ход, не ожидая помощи и защиты ниоткуда, кроме Бога.
Утром другого дня по приказу Стефана Батория с самого рассвета начался сильнейший пушечный бой по крепостным стенам, продолжавшийся весь день и всю ночь. В стене образовался большой пролом; к нему-то и устремился враг. Закипела жесточайшая битва. Неприятель взял две башни и утвердил на них польские знамена. Защитники слабели; был ранен воевода Шуйский. Страх овладел сердцами людей; старики, женщины и дети заливались слезами. Но все усердно молили Бога о защите. В эту тяжкую минуту были подняты и принесены к пролому святыни из собора: мощи благоверного князя Гавриила с чудотворной иконой Печерской. А впереди них к пролому прибыли три инока Печерского монастыря, родом бояре, храбрые воины. “Не бойтесь, братие! — воскликнули они. — Станем крепко! Устремимся на литовскую силу вместе! К нам грядет Богородица с милостью, заступлением и с помощью всех святых!” Этот неожиданный призыв духовных воинов Христовых воодушевил всех: “Богородица к нам грядет, о друзи! Умрем вместе за Христову веру и за православного царя! Не предадим града Пскова!” Вместе с этим началось молебствие пред проломом, на виду у защитников-псковичей и врагов, и продолжалось Крестное хождение к Покровской церкви. Защитники устремились в пролом и бесстрашно отражали атаки врагов. Даже женщины участвовали в сражении: одни приносили жаждущим воинам воды, другие подавали оружие, многие сами бросали на неприятеля камни и со стен лили на них горячую воду. В это время защитники поставили большое орудие, именуемое "Барс", у церкви Похвалы Богородицы. Его выстрелы произвели переполох среди засевших в Свинорской башне поляков. Паника возникла в рядах нападавших, но сражение продолжалось - жаркое, упорное, беспощадное… Лишь к ночи восьмого сентября враги были вытеснены из пролома, в беспорядке прогнаны в поле и рассеяны… Воеводы сказали ратникам и народу: “Миновал для нас первый день трудов, мужества, плача и веселия! Исполним клятвенный обет, не изменим Церкви и царю ни робостью, ни малодушным отчаянием”. Дружным и единодушным был ответ и воинов и народа: “Мы готовы умереть за веру Христову! Как начали, так и совершим с Богом без всякой хитрости!” И тут же решено было построить близ Покровской церкви новый храм — в честь Рождества Пресвятой Богородицы…
Осада продолжалась сто семьдесят дней и ночей. Защитники Пскова отразили два больших штурма и множество мелких приступов. И все это время совершались ежедневные Крестные ходы на стены города с чудотворной Печерской иконой Богородицы… Терпение польского войска истощилось, и Баторий, окончательно убедившись в тщетности попыток взять город, отступил от стен богоспасаемого града Пскова. Сорвались его планы похода на Москву, а Россия вышла из Ливонской войны целостной и благополучной…

* * *

Иногда Евгения брала брата Сережку с собой на прогулки, тайком, разумеется, от его отца. Как-то, гуляя по правобережью реки Псковы, забрели они к Гремячей башне, полуразрушенной, но сохранившей былую стройность и красоту. Башню окружали руины с манящими тайной черными подземными провалами И от того хотелось верить в старинную легенду, которую Евгения не спеша рассказала Сережке. Про заточенную в подземельях башни княжну, томящуюся в гробу и по сию пору еще ожидающую своего избавителя. Про то, как прокляла ее некогда родная мать, — а клятва матери, как известно, разрушает дома детей до основания, — и впала дочь в необычный зачарованный сон, от которого избавление одно — неусыпное чтение Псалтири аж сорок дней кряду. Если бы нашелся такой бесстрашный подвижник и выполнил это, то избавил бы красавицу-княжну от муки проклятия, а в награду получил бы хранящиеся здесь же несметные сокровища. Сережка слушал, затаив дыхание и, наверное, верил. А наверху башенной кровли шелестели под ветром кустики высокой травы, будто подтверждая: “Было, было…”, хотя и быльем поросло.
— Давай поищем, — предложил он сестре.
— Да нет, Сереженька, тут уж все обшарили сотни раз, да и сказка все это. Красивая сказка.
Сережка явно расстроился. Насупившись, посмотрел на сестру и неожиданно задал вопрос:
— А почему ты, Женя, такая у нас некрасивая? На мышку-норушку похожа...
— Я? — она растерялась, соображая, что надо ответить, но, ничего не придумав, честно призналась: — Я не знаю, Сережа.
Но ответа Сергей и не ждал. Он тут же продолжил прерванный разговор о поисках сокровищ и забыл о своем коварном вопросе. А она не смогла, не забыла.
Возможно, что именно в этот момент в ней родилась та самая Серая Мышка, для которой главное — это успеть спрятаться в норке.
Евгения окончила институт и работала учителем истории. Она не боялась контрольных уроков и внезапных проверок ГорОНО — история была для нее больше, чем просто предмет: это была ее жизнь. Только одного боялась Евгения: что однажды кто-то из учеников вдруг скажет: “Евгения Михайловна, вы удивительно похожи на серую мышку”. Никто, разумеется, не говорил, но она все равно ожидала и боялась…
Только Сергей называл ее “наш мышонок”. Но это было другое... Это было совсем не обидно. Он, хотя и младше ее на целых семь лет, постепенно догнал и успел обскакать — вырос в огромного, сильного и уверенного в себе мужчину, который не страшился неожиданных вопросов и всегда готов был дать отпор.
Годы шли. Она замечала, что с Сергеем творится что-то неладное. Его окружили какие-то странные люди, и сам он набрался несносных манер. Но что она могла с этим поделать? Ведь она для него так и оставалась всего лишь “мышонком”. Год от года они встречались все реже и реже. Иногда неожиданно он приезжал с коробкой шикарных конфет и букетом из самых дорогих роз. Она конфузилась — мужчины цветов ей никогда не дарили. Ученики — да, но чтоб мужчины… Побыв немного, он опять исчезал надолго. Слышала она, что он сидел в тюрьме. Не верила… и верила: он такой! А полгода назад пришел он к ней помятый, одетый, хотя и дорого, но небрежно, и долго пытался что-то объяснять Не сразу, но все же она поняла, что он нетрезв. Рассердилась и даже хотела прогнать, но вышло это очень неуверенно. А он попросил вдруг прощения. Он сказал:
— Ну что ты, мышонок? Не сердись. Поверь, мне тоже порой нелегко и тоже иногда хочется все бросить, уехать куда-нибудь подальше отсюда. В Сибирь, что ли?
— И ехал бы, — поддержала она, — Лучше бы ты уехал.
— Твоя правда, уеду, — вроде бы согласился он, — закончу вот все дела и уеду. Я тут много чего натворил, но как теперь все исправишь? Никак! Верно?
Она не нашлась, что ответить… А насчет его просьбы… Она поняла и обещала все в точности выполнить. Тем более, что он рассказал ей практически все: про друга из Питера, которому он обязан; про важные документы, в которых невесть что, но что-то дорогое и важное; про то, что чемоданчик этот на сохранении у Марии Сергеевны, старой учительницы, которую хорошо знала и она сама; про условный звонок с паролем; и про то, что следует делать потом.
— Хорошо, — сказала она напоследок, — я помогу тебе, а ты бросай все и уезжай, иначе погубишь себя.
— Ништяк, — ответил он и окончательно этим ее сразил…
Прошли месяцев шесть, а от Сергея не было ни слуху, ни духу. Жизнь Евгении вяло перетекла из зимы в весну и далее в лето. Она так же, по большей части, пряталась в своей норке, стремясь забраться сюда поскорее из школы. А в городе творились страшные вещи. В Мокролужской сотне — в ее любимейшем месте — в кого-то стреляли и даже убили. Средь бела дня. Это потрясло всех! Областные власти, через подведомственные им СМИ, накатывали волну на мэрию: вот, мол, до чего довели город своей безалаберностью и разгильдяйством. Те через единственный свой рупор — ежедневную городскую газету — неуклюже оправдывались и, как могли, в свою очередь, поносили губернские власти. Обыватели пребывали в растерянности. А Евгения… она почему-то была уверена, что тут не обошлось без участия Сергея. Об этом ничего не сообщалось, но она чувствовала сердцем. Вскоре позвонила Мария Сергеевна…
В эту ночь Евгении не спалось. Вечером, как заснула, приснился отец. Он смотрел на нее и молчал. Смотрел и молчал. И читалась в его глазах какая-то неизбывная, совсем неземная грусть. И она почему-то молчала. Так и проснулась, ничего не сказав, ничего не услышав. Посмотрела на ходики: два часа пополуночи и поняла, что не уснет. “Папа, как ты? Тебе плохо? — прошептала она, не зная, чем ему можно помочь. — И мне плохо, папа…” В преклонные годы ее отец стал усердным прихожанином Свято-Троицкого собора. Ходил на службы по воскресеньям и в праздники. “Отдохни, отец”, — говорила она поначалу, но он качал головой: “Надо, Женечка! Надо”. Почему “надо” — он не умел объяснить. Пытался, но, должно быть, и сам точно не знал. Слишком поздно в нем это проявилось. Будто проснулась однажды генетическая память предков — истово православных во многих поколениях. Он вдруг почувствовал важность и совершеннейшую для себя необходимость бывать на богослужениях и принимать Святые Тайны. Евгения более не мешала ему, а он не мог передать то, что сам принял не рассудком, а каким-то высшим чутьем, без всяких на то аргументов; ей же нужны были аргументы. Прежде чем принять, ей хотелось понять.
Было еще вот что: отец, когда возвращался после долгой службы, заметно менялся, на него было легко и приятно смотреть. Объяснить Женя себе этого не могла, но это повторялось от раза к разу. “А я молюсь за вас с Машей, и за маму нашу молюсь, чтобы упокоил ее Господь”. — “Хорошо папа, — говорила она, — это, наверное, хорошо”. — “Я хочу, чтобы и ты за меня молилась, — просил отец, — непременно молись и в церкви бывай” — “Обязательно, папа”, — обещала она и верила, что так все и будет. Отец умер, а она… она, увы, почти что не следовала своему обещанию. Ходила всего один-два раза в год в собор, ставила свечу и все. “Прости папа, — отчего-то вдруг застыдилась она сейчас, — прости, я схожу, завтра же схожу…”
А в шесть утра зазвонил телефон.
— Алло? — спросила она, а сердце замерло, чего-то тревожно ожидая.
— Простите, Евгения, это Мария Сергеевна, — голос старушки был совсем слабым, чуть слышным. “Больна” — догадалась Евгения и поспешила успокоить:
— Не волнуйтесь, я все равно не сплю. Не волнуйтесь.
— Евгения, я себя очень плохо чувствую, — сказала Мария Сергеевна, — в больницу поеду сегодня, а как там — неизвестно. Заберите, пожалуйста, чемоданчик вашего брата, а то вдруг что... Он, ведь, наверное, важен?
— Да-да, не волнуйтесь, я сейчас же приеду, — пообещала Евгения, — максимум через час. Дождетесь?
— Конечно, дождусь, особенно можете не спешить.
Но когда через пятьдесят минут Евгения подошла, у подъезда Марии Сергеевны стояла “скорая”. “Вот тебе и не торопись!” — подумала она, быстро поднимаясь на третий этаж. Дверь была не заперта. Молодая женщина-врач помогала старушке собрать все необходимое для больницы.
— Вот, совсем невмоготу стало, — извинительно пожала плечами Мария Сергеевна, — возьмите на кухне на столе, я приготовила.
— Вы не беспокойтесь, я найду, — Евгения быстро скользнула на кухню и, взяв лежащий прямо на столе дорогой атташе-кейс, пожелала на прощание: — Вы поправляйтесь, Мария Сергеевна, обязательно поправляйтесь!
На улице она в растерянности замерла: “Что делать? Домой?” Но тут вспомнила, что обещала сходить в собор. “Что ж, — решила, — заодно и за Марию Сергеевну поставлю свечу”.
Она пришла в собор еще до начала литургии и выстояла до самого конца, хотя было сильное желание уйти. Бабулька за свечным ящиком, вручив ей три рублевые свечки, проворчала себе под нос, но так, что Евгения расслышала: “Ходят, голову платком не покрыть — срамота…” Но не будешь же ей объяснять, что специально не собиралась идти в храм, что так уж сложилось.
Потом она сидела на скамейке рядом с высоким соборным крыльцом. Домой идти не торопилась. Солнышко припекало, и мощеная камнем площадь вдыхала это полуденное тепло, постепенно превращаясь в пышущую жаром каменку деревенской бани. Сотни голубей, совсем не пугаясь, прогуливались у ее ног. А если кто-то бросал хлеб или семечки, они, подобно штормовой волне, всем скопом обрушивались туда и кипели там шумным живым водоворотом, пока не подбирали все до последнего зернышка.
Евгения прикрыла веки и будто слегка задремала. Сквозь расслабленную дрему слышала она, как звучно цокали по камням площади чьи-то каблуки, как экскурсовод заученно-монотонно излагал очередным измученным жарой экскурсантам предания давно минувших дней. И так он был вызывающе безучастен и равнодушен к звукам, рождаемым собственным языком, что вся его говорильня больше напоминала оглашение инструкции по использованию пылесосом. Скукотища! Ей хотелось продраться сквозь липкую сонную истому и прекратить это грубое посягательство на историю. Ее историю! В самом деле! Ведь это не досужая выдумка — действительно, водили здесь склонивших головы плененных крестоносцев, взаправду шумело буйное народное море, именуемое “вече”, и, звучно цокая по булыжникам, подобно сегодняшним экскурсантам, скакал на палочке юродивый Николка, что-то себе напевая…


* * *
1570 год от Рождества Христова. Псков

Соборная площадь была покрыта снегом, кое-где утоптанным, а местами наваленным непролазными сугробами. Босой человек в длинной ветхой рубахе скакал на палочке и что-то тихо себе напевал. Никого не дивил его чудной вид: всегда, - и стужу, и в ненастье, - лишь рубище прикрывало его никогда не знавшее покоя изможденное тело. Это был всем известный блаженный Никола, по прозванию Салос…
Воскресения день зачинался над богоспасаемым Псковом — второй воскресный день Великого поста. Во всех концах города звонили колокола. Множество разнящихся в тембре голосов, поднимаясь в небо, сливались в общее облако звука, которое медленно плыло уже единым звоном над куполами церквей, числом уж никак не менее ста, над крышами каменных купеческих палат, над торговыми рядами, над крепостными стенами и растворялось где-то в бескрайних голубых озерных далях. А улицы были заполнены людьми. Повсюду стояли столы с угощением, постным конечно, но обильным и разнообразным, что рождало атмосферу праздника. Вот только лица людей были сосем невеселыми. Даже нищая братия, извечно кормящаяся "от щедрот государевых", попритихла и не испрашивала, как водится, подаяния. Многие плакали и лишь дети беззаботно резвились, не ведая о надвигающейся беде. Среди них скакал на палочке и юродивый Никола, неведомо как оказавшийся тут, на городской улице, по которой вот-вот должен проследовать царский поезд. Государь Иоанн Васильевич вчера прибыл из Новгорода, и, опережая его, примчались во Псков слухи о учиненном там неслыханном кровавом погроме. Псковский воевода Юрий Токмаков, силясь рассеять все подозрения в измене, приказал накануне всем горожанам с хлебом-солью выйти встречать Государя и бить челом, взывая о милости. Что-то будет?
Но вот уже и приблизился двигающийся из Любятово царский кортеж. Люди пали на колени и били поклоны, взывая к небу: “Господи, помилуй нас!” А глаза царя горели лихорадочным огнем, предвещая беду. Неожиданно, прямо под ноги царскому коню, выскочил на своем деревянном скакунке юродивый Николка. Он возвел ясные очи на Государя и пропел будто бы детскую скороговорку. Но совсем не безобидно прозвучали эти его слова, так что затрепетали и замерли в страшном ожидании все, кто был рядом.
— Иванушка! Иванушка! Покушай хлеба-солюшки, а не христианской кровушки! Иванушка! Иванушка! Покушай хлеба-солюшки, а не христианской кровушки!
Вздрогнул царь и вперил грозный взгляд в юродивого. Вспомнил он вдруг другого божьего человека, прозванного на Москве Василием Блаженным. Вспомнил, как однажды плакал тот горько на улицах города, а наутро выгорела вся Москва. Было это двадцать лет назад, но будто сегодня. “Нет, — подумал, — нельзя трогать юродивого, Бог накажет". Но и так оставить нельзя… Сдвинул Иоанн сурово брови и хотел что-то приказать опричникам, но юродивый вдруг скакнул в толпу и исчез, словно растворился в воздухе. Государь задумался и так, молча, доехал до Троицкого Собора, будто и не замечая склонивших пред ним спины подданных. У колокольни опять явился пред ним блаженный Николка — и как только успел наперед всех? Он настойчиво приглашал Государя зайти в свою келью. “Послушаюсь юродивого, — решил Иоанн, — быть может, скажет мне Божий суд?” Как вошел, вздрогнул и застыл от неожиданности: в убогой келье на лавке лежал огромный кусок свежего мяса.
— Покушай, покушай, Иванушка, — радушно предложил юродивый.
— Да как ты смеешь! — разгневался царь. — Я христианин и в пост мясо не ем!
— Мяса не ешь, а людей губишь, — смиренно сказал Никола, — кровь христианскую пьешь и суда Божия не боишься!
Как ошпаренный выскочил Грозный Государь из кельи юродивого. Его душила злоба. Велел он снимать колокола и грабить ризницу. Но опять безбоязненно подступил к нему блаженный:
— Не тронь нас, прохожий человек, ступай себе прочь. Если помедлишь, не на чем тебе будет бежать отсюда.
"Как он смеет? Мне?" Яростные молнии разрывали голову Иоанна на части, еще мгновение и чаша неудержимого гнева государева излилась бы на эту многострадальную землю, окрасив багрянцем белизну снега и соборных стен. Но тут взгляд его на мгновение коснулся неба… Исполненное величия, оно столь безмерно возвышалось над ним, - властителем и господином всего окружающего дольнего мира, - столь превосходило его своей необъятностью, что, пораженный вдруг в самое сердце, он замер… и осознал, что бессилен пред этим босым оборванным человеком. “Так и есть! — ужаснулся Государь. — Правда Божия за ним! Прочь… Бежать…"
Опустив плечи Царь молчал, и дивились тому его опричники-палачи…
— Государь! — скорбным вестником предстал вдруг пред ним Малюта Скуратов. — Пал твой любимый конь. Только что…
Спешно Иоанн Грозный покинул богоспасаемый град Псков - не разорил и не разграбил, как прежде сделал это с Новгородской землей. Надежнее свинца и булата защитила Землю Псковскую Правда Божия, смиренным вестником которой явился босоногий юродивый Никола, блаженный псковский чудотворец.

* * *

Город, расплавленный июньской жарой, навалился весь разом, нестерпимо обрушил свое шумное разноголосье на отвыкшего от суеты Андрея. Потирая виски, жмурясь и непрестанно творя молитву, он пытался призвать к порядку ошалевшие чувства и мысли. От автовокзала, стараясь не смотреть по сторонам, быстро пошел в сторону автобусной остановки. На привокзальной площади его попытались остановить что-то канючащие подвыпившие мужики. Таких Андрей навидался еще в свою бытность в Москве. Кроме дурного кайфа им ничего не нужно, а все, что они рассказывают — вранье. Как же отвык он от всего этого! Все равно, как в дурном сне оказался. “Господи, где же нормальные лица? — испуганно думал он, бросая косые взгляды по сторонам. — Господи, помилуй…” На остановке, проскочив мимо длинного ряда торговых павильонов, он попытался упрятаться под навесом, но там на скамейках кучковались бомжи, разливающие спиртное, курящие и изрыгающие чудовищную матерщину. Он отпрянул к газетному киоску и тут же явственно ощутил тугое давление на затылок. Знакомая энергетика инфернальных потоков: бесы! Лишь взглянув на витрину киоска, все понял: магия, гадания, НЛО, секс, насилия, убийства — полный набор. За стеклом была свалена в кучу живописнейшая коллекция человеческих страстей и пороков — со всех двадцати мытарств. “Что же это, Господи? Что же это?” — подумал он в панике и тут же решил: “Сначала в собор к мощам, к святыням, за благословением благоверных князей. Укреплюсь, а не то — обезуметь недолго. Потом уже все остальное…”
В автобусе пришла мысль о том, насколько он все-таки беззащитен и слаб: “Всех осудил. Я один, получается, без греха … Господи, помилуй. Себе прощаю, свои-то бревна носить не в тягость”. Вспомнил, как еще каких-нибудь четыре года назад сам жил в такой же духовной мерзости — и ничего, противно не становилось.
Как-то совсем незаметно навалилась рассеянность. В уме тут же запорхали стайки разнородных мыслей и воспоминаний. Он попытался закрыться молитвой, но противостать нахрапистым атакам врага никак не удавалось… Наплывали воспоминания из прошлых лет, самые постыдные, о которых он, кажется, думать забыл. А лукавый голос в глубине сознания предлагал на выбор массу запретных удовольствий и доверительно обещал: “Да никто не узнает! Поверь! Покаешься потом, и вся недолга!” Андрею вдруг показалось, что он уже не выдержал, что он уже согрешил всеми этими грехами, которые вертелись в уме. “Неужели? Господи…” Но все вдруг окончилось, как однажды кончается самая отчаянная канонада. Он перевел дух и почувствовал, как стекают по спине струйки пота. Только тут вдруг и осознал, насколько же проще, когда рядом отец Иларий, когда живешь под покровом его молитвы…
И только в соборе Андрей окончательно собрался с мыслями. Служба недавно окончилась, и под высокими сводами главного соборного престола во имя Святой Троицы было пустынно и тихо. Он приложился к мощам; сделал три земных поклона, касаясь лбом холодного каменного пола, перед Чирской иконой Божией Матери; поцеловал Ольгин Крест и долго молился у иконы Святой Троицы. Уже там Андрей ощутил бодрость и легкость в истомленном дорогой теле, будто хорошо отдохнул и выспался. Он немного еще полюбовался неземной красотой иконостаса и вдруг исполнился непоколебимой уверенностью, что все его послушание сегодня же и завершится, причем самым благополучным образом. В самое ближайшее время! Это было знакомо. Благодатная сила Божия, действующая через святыню, коснулась его сердца, водворяя там мир и радость.
Медленно, по каменной, в тридцать три ступени, лестнице, Андрей спустился и вышел на соборную площадь. На ближайшей к нему скамейке сидела пожилая женщина, но взгляд его скользнул мимо и остановился на той, которая сидела на следующей скамеечке. Это была самая обыкновенная женщина среднего возраста, самая, что ни на есть обыкновенная. Но отчего-то, словно магнитом, она удерживала его взгляд. Отчего? Да, вот оно! Предмет его внезапного интереса она держала на коленях (он ощутил в себе некоторое волнение и даже замирание сердца!): там, прижатый к худеньким коленям маленькой невесомой ладошкой, лежал новенький дипломат и… Нет, ровным счетом ничего не произошло, просто в следующее мгновение Андрей уже совершенно точно знал, что это именно тот атташе-кейс, о котором рассказывал Сергий. Тот, который и был целью его, Андрея, сегодняшней поездки. Будто кто-то аккуратно вложил это знание в его голову, да еще на самое видное место.
Невероятно! Боясь спугнуть такую удачу, Андрей осторожно приблизился и сел рядом с женщиной. Она слегка повернула голову и посмотрела, но уже через секунду глаза ее широко распахнулись и в них мелькнул страх. Через секунду, после того, как услышала от совершенно незнакомого ей мужчины “Здравствуйте, Евгения…”
— …вам поклон от Сергия, вашего брата, — молодой мужчина с мягкой шелковистой бородкой, улыбаясь, смотрел на нее умными и добрыми глазами. Она не понимала, чему так радостно он улыбается, а он переполнился счастьем от такого вот маленького, без сомнения сотворенного Богом, чуда.
— Откуда вы знаете… — удивленно начала она, но в растерянности замолчала.
— Здравствуйте Евгения, — еще раз повторил незнакомец. — Не удивляйтесь, просто Сергий рассказал мне, где вас лучше найти.
— Неправда. Не мог он этого знать. Не мог, — твердо сказала Евгения.
— И тем не менее… — развел руками в стороны мужчина и тут же добавил: — По правде — это Господь нас свел. Меня, кстати, зовут Андрей, а приехал я за этим самым дипломатом.
— Почему я должна вам верить? — спросила Евгения, но спросила так, на всякий случай, потому что уже поверила, хотя для вида обеими руками и прижала атташе-кейс покрепче.
— Ну, я назову вам пароль… — Андрей замялся, — только вот что непонятно: этот дипломат, по словам Сергия, должен находиться у другого человека, у Марии Сергеевны, учительницы, если я не ошибаюсь?
— Да, — ответила Евгения, переводя дух, — вижу, что вы от Сергея, а сначала страшно меня перепугали. Дипломат этот пришлось сегодня забрать: заболела Мария Сергеевна, в больницу ее увезли.
— Ну, это и к лучшему, его надо сегодня же передать нужным людям, а не то жди беды…
Андрей кратко, лишь в нескольких словах, описал теперешнюю жизнь ее брата при отце Иларии, где он и сам готовится, если Бог благословит, стать монахом.
— Просто не могу поверить! — выслушав, покачала головой Евгения, — Сергей — и вдруг такое. Не может быть!
— О, я вас уверяю, — воскликнул Андрей, — в жизни бывает еще и не то! Действительно, прав Шекспир: что, в самом деле, известно нашим мудрецам? Сколько тайн, сколько знаменательных ярких людей! Вот, к примеру, известно вам о жизни преподобного Силуана Афонского? Он чем-то был похож на вашего брата, по крайней мере, внешне. Имел могучее сложение, да и нравом был горяч. В молодости зараз мог выпить полведра вина; мог с одного удара едва ли не убить человека. И что же с ним произошло? Однажды Бог прикоснулся к его сердцу, и он переменился. В нем загорелась пламенная вера, да такая горячая, что едва ли возможно нам с вами ее и представить! Вот как писал об этом его биограф, архимандрит Софроний: “Жил на земле человек, муж гигантской силы духа, имя ему Симеон. Он долго молился с неудержимым плачем: “помилуй меня”; но не слушал его Бог… Прошло много месяцев такой молитвы, и силы ду¬ши его истощились; он до¬шел до отчаяния и вос¬кликнул: “Ты неумолим!”. И когда с этими словами в его изнемогшей от отчая¬ния душе еще что-то надо¬рвалось, он вдруг на мгно¬вение увидел живого Хрис¬та; огонь наполнил сердце его и все тело такой силой, что, если бы видение про¬длилось еще мгновение, он умер бы. После он уже ни¬когда не мог забыть невы¬разимо кроткий, беспре¬дельно любящий, радост¬ный, непостижимого мира исполненный взгляд Хрис¬та и последующие долгие годы своей жизни неустан¬но свидетельствовал, что Бог есть любовь, любовь безмерная, непостижимая…” Очень поэтично сказано, не находите?
— Красиво, — согласилась она. Ее почему-то совсем не удивляло, что практически незнакомый человек сидит рядом и вот так запросто, что называется сходу, цитирует ей какие-то побасенки, а она слушает и, что самое удивительное, ей занимательно слушать и не хочется прерывать это скоропалительное знакомство.
— Так вот, все последующие годы он свидетельствовал, что Бог есть любовь. Догадываетесь, чем для него стали все богатства и наслаждения сего бренного мира, после того как испытал он лишь прикосновение неземной Божией благодати? Ничем! Прахом, землей! Небесное настолько несопоставимо с земным, что ради первого можно претерпевать самые непередаваемые лишения и скорби! Самые, что ни на есть!
— Но вы сами сказали, что он испытал это “нечто”, — спросила Евгения, — а мы, которые не испытали, как мы можем судить о небесных красотах?
— Верить, — Андрей пожал плечами. — Верить! Ведь это так легко — верить правде и истине. Верить! А все сверх того дается свыше. “Познание о Боге сообщает Сам Бог тому, кто ищет Его молитв” — это сказал некий старец Иустину Философу, будущему неутомимому искателю истины Христовой. Знание это удел совершенных, а вера в Бога, в истину доступна каждому. Только не спрашивайте сейчас: “Что есть истина?” — слишком банально.
— Почему? — спросила было Евгения, но спохватилась: — Ах да, Евангелие, Пилат. Да, кстати, я не считала его самым плохим персонажем.
— Увы, он и не литературный персонаж, каковым стал с легкой руки Булгакова — он историческое лицо, участник крупнейшей исторической драмы. Действительно, это он спросил: “Что есть истина?” И у кого? У Того, Кто и есть Истина. Но для Пилата вопрос этот был риторическим — он и не ждал ответа! Ушел, так ничего и не узнав. Это трагедия многих из нас. Причем — не самых худших. Худших, какая бы то ни было истина вообще не интересует. Но вот ищет человек, искренно ищет и не находит. А она рядом, просто открой Евангелие и вкушай истину! “Все заповеди Твои правда” — говорит пророк Давид. К сожалению, многим это кажется слишком банальным. Лучше забраться в эзотерические джунгли, в мистическую пустыню востока, и без конца строить там треугольники Пенроуза. Да, мы, как извечные пилаты, хлопаем дверью, оставляя истину позади себя. Мы, увы, утратили естественную способность чувствовать и видеть истину. А ведь, надо сказать, русский народ тысячу лет нес на раменах идею о истине или, как говорили в народе, о правде. Ею, ее предчувствием пронизан весь народный эпос; что бы ни делалось, чтобы ни творилось в среде народной, всегда была одна цель — доискаться правды. Помните, как говорил об этом Достоевский? “Пусть в нашем народе зверство и грех, но вот что в нем неоспоримо: это именно то, что он, в своем целом, по крайней мере, никогда не принимает, не примет и не захочет принять своего греха за правду!” Именно вот эту природную чистоту, детскость русского народа сейчас успешно искореняют. И один из главных приемов — расслаивание правды на множество маленьких, не совпадающих друг с другом “правдок”. Дескать, все они имеют право на существование! Все! Инфернальный плюрализм!
— Достоевскому повезло, — сказала Евгения, — он творил на рубеже эпох. И старая еще здравствовала и новая уже жила. Сейчас старое — это всего лишь картинка из книжки Шмелева или Лескова. Вопрос, есть ли Бог, давно никого не мучает. Любой ответ одинаково приемлем. И для нас он уже не стоял и, тем более, для нынешних. Это я вам как педагог говорю.
— В том-то и ужас. Современный интеллигент охотно соглашается, что есть Бог и после этого совершенно спокойно отвергает все Его заповеди. То есть Бог для него уже не есть истина. Плюрализм… — Андрей встал, и Евгения поняла это как предложение идти. Она передала ему кейс и сказала:
— Да, пожалуйста, можете его забрать, и, действительно, пойдемте. Нам может быть по пути?
Они поднялись со скамейки, пересекли площадь, неторопливо прошли через Довмонтов город и вышли за пределы Кремля. Они шли по Советской, бывшей прежде Великолукской. Это было совсем ей не по дороге, но домой она и не спешила. Удивительно, но она уже привыкла к их совершенно необыкновенному знакомству.
Все это время Андрей продолжал начатый ранее разговор.
— Поиск истины, следует отметить, всегда был драматичным. Иногда это достигало просто вселенских масштабов. Лучшими знатоками мира были подвижники-духовидцы, такие как преподобный Максим Исповедник. Мир так устроен, что для того чтобы его познавать, не обязательно видеть его целиком. Мир — это отпечатление своих духовных логосов. Духовидец объемлет умом сами логосы и получает совершенно чистые, неискаженные чьим-то предвзятым мнением, представление о мире, о свершившихся или предстоящих событиях. Это именно духовидцы упорядочили наше представление о мире, как о строго иерархичном — и в духовной, и в материальной сферах. Удивительная гармония иерархии!.. Ложь! Нет в мире места никакой демократии. У демократии одна верная аналогия — энтропия. Хаос!
— Это, наверное, слишком категоричное утверждение! — позволила себе не согласиться Евгения. — Как это нет места демократии? Разве тоталитаризм лучше?
— Я думаю, — уверенно ответил Андрей, — что на некоем уровне эти понятия сливаются воедино. Вам это покажется странным, но я объясню, почему так. А демократия? Напомню вам, когда она началась и где она находит свое логическое завершение. В Эдеме до падения прародителей не было демократии. Человек был свободен! Он жил в мире гармонии и красоты — между ним и Творцом всего сущего Богом; и между ним и космосом. Человек занимал свойственное ему место и не посягал на Божье. Ибо кто может равняться с Богом? Но вот появляется первый демократ — диавол. “Будете как боги” — это его лживые слова. Он обещает заведомо невозможное, но как сладка эта ложь: “Будете как боги”? И вот, увы, впервые торжествует навязанная диаволом демократия. Мнимо торжествует, конечно. Прародители нарушают главный закон мироздания, они разрушают иерархию смыслов и сразу исчезает гармония, ей уже нет места в этом новом мире, где попран здравый смысл, где начинают действовать законы разрушения. Тварь попадает в плен собственной глупости, и это она, тварь, привносит в мир разрушительную мощь второго начала термодинамики. Теперь миром правит энтропия! Но ведь в чем парадокс? Сами насадители демократии на самом деле являются ее убежденными противниками. Судите сами: государство существует для человека, для его благополучного пребывания в этом мире — этого не будет отрицать никто: ведь ни человек же для государства? Поэтому государство и является образом человека, как самой сложной из существующих гомеостатических систем. Теперь представим, что будет, если мы разрушим иерархию внутри человека и установим там некое народовластие? Представили? Мы тут же попадаем в область психиатрии, ибо такое состояние имеет клинический диагноз — шизофрения. В голове больного шизофренией устанавливается нечто подобное демократии: его расщепленная личность уподобляется нескольким не всегда согласным между собой субъектам, каждый из которых претендует на право принятия решений. Но ведь едва ли кто будет оспаривать, что такое состояние требует лечения? Ну, это, как говорится, уже крайность. О людях же с начатками демократии говорят, что они “без царя в голове”. А вот как учил один из величайших отцов Церкви святой Феодор Студит: “Един есть Господь, и законоположник и одно Богоначалие над всем. Это единоначалие, — источник всякой премудрости, благости и благо¬чиния, — простирается на всякую тварь без ее произволения. И только человеку, по подобию Божию, дана возможность устанавливать единоначалие в порядках своей жизни произвольно…” Вот она суть! Монархия! Или, во всяком случае, единодержавие. А демократия, если она где-то и провозглашалась, то все равно являлась скрытой формой того же тоталитаризма, империализма. Да чего угодно — механизмов для этого выработано предостаточно
— Трудно вами согласиться, — покачала головой Евгения, — хотя, кое-что мне, как историку, понятно. Действительно, государства с демократической формой государственно-политического устройства всегда оказывались слабее. Римская республика, обрела могущество, лишь став империей. Греческие города-государства, при самой глубокой приверженности к демократии, выбирали себе тиранов в острые моменты истории. Но ведь и империи рушились? И монархии? И наша монархическая Россия не устояла?
— Потому и не устояли, что заболели духовными болезнями, сродни шизофрении. Кто-то их все время расшатывал и требовал: “Демократии! Демократии!”. И вот вам торжество энтропии. Торжество той силы, которая изначально пытается разрушить богоустановленный порядок. Последний оплот порядка — это Церковь Христова. Православная Церковь! Мир уже не способен сопротивляться, он давно побежден! Лишь Церковь удерживает этот мир от торжества хаоса. Лишь она! И посмотрите, сколько же на нее нападок? Все берутся ее судить и рядить. Они говорят: “Пусть церковь, но к чему эти догмы? Они устарели, да и все в церкви устарело, обветшало и не соответствует духу времени…” Еще бы. Конечно, не соответствует! Догмы — это единственное, что осталось здравого и спасительного в изменчивом разрушающемся мире. Это, как писал Максим Исповедник, отражение онтологических законов бытия. Это откровения Творца возлюбленной Им твари. Мир стоит этими законами! А кто-то кричит — устарело, давайте менять! Вот вам шизофрения — на лицо!
— И чем же, вы думаете, все это должно закончиться? — поинтересовалась Евгения.
— Чем? Известно чем — апокалипсисом. Мир уничтожит себя, в духовном и нравственном плане. Он превратится в грязь, в которой будут барахтаться индифферентные ко всякому добру существа, для которых принцип “чем хуже — тем лучше” будет нормой бытия. Останется Церковь, объемлющая лишь небольшую часть этого мира. Останется! Потому что и сами врата ада не в силах одолеть ее! Потом придет Господь и будет Страшный суд.
— Да-ас, — задумчиво протянула Евгения, — как мы далеки от всего того, о чем вы так убедительно говорите. Мир во зле… церковь… суд… А у нас — квартплата, продукты, запасы на зиму. Разговоры, пересуды, сплетни, карьера, наконец. Будто и не умрем.
— Вот видите! — обрадовался Андрей, — понимаете ведь суть проблемы. “Будто и не умрем?” Умрем, все умрем. И не знаем когда. А там вечность… Да, вечность, и не обманывайте себя…

* * *
Четырьмя часами ранее. Псков

Бывает так, что чаще не везет, чем наоборот. То убежит молоко, то котлеты подгорят, то соседи сверху водой зальют — хотя бы раз в день нечто подобное. Ведь бывает? Бывает! А если еще и сама не очень молодая, одинокая (что кривить душой!) и невзрачная, как серая мышка? Тогда как?.. А никак! “Натерпишься горя, узнаешь, как жить” — гласит народная пословица. А узнаешь, так и поймешь, что “страху много, а плакаться не на что”. Зато однажды — повезет, так повезет! Наградит Бог за терпенье!
Примерно так и случилось этим утром. В шесть тридцать, когда Евгения спешно садилась в автобус, направляясь к Марии Сергеевне, из неприметной серой “Волги”, припаркованной неподалеку от ее дома, вышли двое молодых мужчин в скромных костюмчиках от “Большевички”. Они были такими же неприметными, как и их автомобиль, да и похожи друг с другом, как пальцы одной руки: вроде бы разные, но все равно одна плоть. У обоих — короткие стрижки, только первый — с темно-русыми волосами, а второй — посветлее. Одинаково ровной походкой они достигли входа в подъезд и скрылись внутри. Не прошло и минуты, как они уже деловито осматривали квартиру Евгении — ее двухкомнатную норку. Действовали профессионально: разошлись по комнатам и, двигаясь по периметру, не оставляли без внимания не единого предмета. Простукивали, прослушивали чем-то похожим на стетоскоп, ощупывали и даже обнюхивали. Следов обыска не скрывали, выбрасывая вещи прямо на пол. То, что искали, было не очень мало, но и невелико — не более средних размеров атташе-кейса, чем, собственно, это искомое и являлось. Через час они встретились на кухне, где поиски себя исчерпали. Ничего не нашли!
— Я же говорил, Вова, — с некоторым раздражением сказал один из молодых людей, — ничего здесь не будет. У того вчерашнего барбоса могло бы быть, а тут откуда? Что он придурок совсем, что бы оставить вещь в такой хате? Да она же почти что и без двери — заходи кто хочешь. Так что с тебя бутылка “Смирновки”.
— Аморальный ты тип, Гога. Глянь-ка лучше еще раз санузел, — распорядился Вова, который, по-видимому, был немного главнее первого.
Гога не стал спорить, но вскоре вернулся и развел руками:
— Нет ни хрена!
— Ладно, отдам вечером, — согласился Вова и, достав мобильный телефон, набрал номер. “Пусто”, — коротко доложил он кому-то и, выслушав ответ, спрятал трубку в карман. — Дождемся хозяйку, — отдал он команду Гоге. Тот поморщился:
— Что, опять в гестапо будем играть? Сегодня твой черед. Я вчера с тем бугаем намучался, да и паяльник у него током шибает. — Гога продемонстрировал ладонь правой руки, без малейших, впрочем, следов повреждений, потом плюнул на нее и растер левой. — Слушай, Вова, тоска тут у них в этом хреновом Пскове. Смотри, как тетка эта живет? Только икона на стене более-менее — Архангел Михаил, северное письмо начала прошлого века, а остальное… Вон, сколько книг и ни одной сберкнижки. А деньги — в шкафу на бельевой полке под простынею. Пошлая провинциальность! Да и разве это деньги? У того вчерашнего, кстати, тоже под простынями лежали — только раз в пятьсот побольше. Но все равно тоска! У того хотя бы на бутылки с выпивкой можно было посмотреть, а здесь? Одна валерьянка.
— Аморальный ты тип, Гога, — еще раз отметил Вова, — тебе не в органах, а в приемном пункте стеклотары работать или в лавке антикварной. Иконы то где научился распознавать? И как это ты нашу аттестацию проходишь?
— А так же как и ты. Паяльник из руки пока не выпадает? Нет? Так что ни куда нас не выпрут! А по иконам — в деле однажды участвовал антикварном. Кое-кто из Конторы после этого свои коллекции значительно пополнил. Так что…
Вдруг в дверь постучали.
— Женя, открой! — попросил женский голос с той стороны, — Открой, проверка из горгаза. Утечка газа у нас в подъезде.
Вова прижал палец к губам, а Гога быстро вытащил пистолет.
— Нет ее, — донеслось с площадки, — надо у Петровны ключ взять, Женька у нее запасной хранит на всякий случай.
Вова бесшумно подошел к двери и приник к ней ухом. С той стороны доносилось много голосов. Чуть погодя, похоже, привели и саму Петровну с запасным ключом.
— А хозяйка не будет возражать, что без нее в квартиру войдем? — спросил мужской голос.
— Да нет, — ответил женский, вспомнивший давеча про Петровну, — Женька баба простая, Петровна подтвердит.
Петровна действительно подтвердила и тут же принялась отпирать замок. Опыта у нее не было, так что с первого раза не получилось. Это и спасло их всех, стоящих сейчас на лестничной площадке, от самого плохого из возможных вариантов развития событий, потому что Гога, решительно передернув затвор, уже направил пистолет на входную дверь. На лице его не отражалось ни малейшего волнения, а палец выжидательно застыл на спусковом крючке. Он улыбался! Если бы дверь открылась сейчас, то все двадцать пуль его “Стечкина” за три-четыре секунды изрешетили бы и Петровну, и аварийную бригаду горгаза, и неизвестную обладательницу женского голоса. А если вдруг не хватило бы двадцати патронов, через пару секунд дело бы довершили следующие двадцать, из запасной обоймы. Но это вряд ли. Хватило бы двадцати, точно хватило бы! Но дверь не отпиралась, что-то там заело в этом старом замке. Если бы знали все присутствующие, чем остались обязаны неопытности Петровны и износившемуся механизму замка, подарившему им несколько мгновений. За эти-то мгновения Вова успел вспомнить, что он все-таки старший и силой заставил улыбающегося Гогу упрятать пушку на место. Надо сказать, что подчинился Гога неохотно, но… подчинился. Служба! Вова отрицательно помахал ладонью и ткнул большим пальцем себе в грудь, мол, я сам все улажу. Гога лишь пожал плечами. В этот-то момент замок, наконец, щелкнул и открылся. Первой вошла Петровна, оказавшаяся старушкой лет семидесяти, за ней напирал мужик в спецовке. Но Петровна, не давая прохода, застыла и ошалело смотрела на молодого мужчину, который в свою очередь вытаращив глаза молча смотрел на нее. Первым заговорил мужчина, точнее закричал:
— Что? Что? Вы кто? Где Евгения Михайловна? В чем дело?
— А вы кто? — проявила взаимный интерес Петровна.
— Мы племянники из Перми. Мы племянники… Милицию, — вдруг взвизгнул мужчина и, обернувшись назад, закричал: — Дормидонт, бежим в милицию! Это мафия!
“Испуганные племянники” на удивление легко растолкали всех толпящихся перед дверью и при полном их попустительстве скрылись на улице. Они быстро свернули за углом дома, где их догнала неприметная серая “волга”. Через мгновение их уже не было на улице, а машина, резко набрав скорость, скрылась из вида. В салоне Вова, чуть переведя дух, доложил по мобильнику ситуацию. Потом, откинувшись на подголовник сидения, поделился с напарником Гогой:
— Все, этот вариант считаем отработанным полностью. Откидываем, как бесперспективный. А сквозь строй, Гога, нас сегодня прогонят, тут уж к бабушке не ходи. Полковник Силуянов не спустит!

* * *

На площади Победы Евгения рассталась с Андреем, и тот, сожалея, что нужно спешить, отправился с атташе-кейсом завершать свою миссию. Лишь после обеда Евгения добрела к дому. У входа в подъезд стояла милицейская машина с включенной мигалкой, но она совсем не заметила этого, и стала было искать ключ, но... — вот те на! — дверь в ее квартиру оказалась открытой. Она почему-то не очень этому удивилась, осторожно вошла в прихожую и, заметив в глубине комнаты соседку Софью Петровну, вошла.
— Беда-то какая! — кинулась ей навстречу старушка. — Ограбили тебя ироды. Племянники, кричат, а сами-то воры! У нас на глазах, ироды…
— Какие племянники? — ничего не поняла Евгения.
— Вот и я говорю, — запричитала София Петровна, — какие у тебя племянники? А-то говорят: племянники. Какие такие племянники?
Из кухни с листком бумаги в руке вышел немолодой милиционер в лейтенантских погонах.
— Вы будете хозяйка? — спросил он сердито. — А то вызвали, понимаешь, а хозяйки нет. Нам что, делать нечего? Ее, понимаешь, грабят, а ее дома нет, понимаешь.
Евгения не очень поняла смысл этих претензий. Она растерянно обвела взглядом разбросанные там-сям вещи, распотрошенные книги и спросила:
— В чем дело, что здесь случилось?
Объясняла София Петровна, а милиционер, зевая, подпирал стену и махал пустым протоколом.
— Может, того, и вправду, племянники? Дверь, понимаешь, не вскрыта, окна целы... — спросил он, когда Петровна закончила.
— Нет у меня племянников, — ответила Евгения и пошла осматривать погром.
— Так бы сразу и сказали, понимаешь, нет, мол, никаких племянников, а то понимаешь — племянники! — выразил недовольство милиционер. — Тогда надо протокол, понимаешь. Что у вас пропало? Деньги, ценности?
— Деньги на месте, — Евгения растерянно развела руками, — Их вместе с простынями из шкафа достали и на пол аккуратно положили. Не взяли!
— Вот, понимаешь! — махнул головой лейтенант. — Так и запишем: ничего не пропало. А может, того, племянники пошалили?
Евгения не ответила. Ей хотелось разреветься, как в детстве у матери на коленях, но не было мамы… Был словно выструганный из дерева туповатый лейтенант, — это в его-то годы! — при котором вовсе не хотелось рассупониваться. Она сжала зубы и молча смотрела на фотографию отца на стене, прямо в его неулыбчивые глаза, а он ответно смотрел на нее, и — как ей вдруг показалось, — с некоторым превосходством: “Вот, мол, вечно у вас заботы. То ли дело у нас: и тля не тлит и вор не подкапывает и не крадет. То ли дело!” — “Какие наши годы? — мысленно возразила она, — И мы еще наживемся в вашем краю вечного покоя”. Она перевела взгляд на висящую рядом иконку Архангела Михаила, которую отец привез из Сибири и отметила, что та будто бы скривилась на бок. Подошла, поправила ее и ощутила вдруг в себе некоторую теплоту, будто опять оказалась на скамеечке у Собора и сразу стало спокойней на сердце. “Так все и должно быть. Так все и надо” — она не понуждала себя так думать, она действительно так думала!
И что-то там бубнил лейтенант, что-то записывал с ее слов, и испуганно охала София Петровна, а она уже мысленно расставляла все по местам, и опять готовилась быть не одиноко одинокой в этой пустой норке. Она думала, что обязательно надо в воскресенье пойти в Собор и, кстати, купить там пару-тройку книжек, чтобы заполнить пробел в духовных знаниях, чтобы было еще о чем подумать, кроме как о молчаливых тенях в полутемных ретроспективах ее Истории.

* * *

От площади Андрей, плохо знающий город, свернул на какую-то неширокую улочку, протянувшуюся вдоль крепостной стены. Помахивая атташе-кейсом, он не спеша брел вдоль заброшенной фортификации, отчасти похожей сейчас на хребет окаменелой змеи, поросший от древности мхом и травою. Слева открылась маковка храма и Андрей с расстановкой перекрестился. Чуть далее, у стены двухэтажного дома он заметил телефонную будку. “Пора, — решил он, — закончить дело и возвращаться домой”. Он подошел и решительно набрал нужный номер. Ответили сразу:
— Да? Слушаю вас.
— Здравствуйте, — поздоровался Андрей, — я звоню по поводу атташе-кейса, о котором просили сообщить по этому телефону.
— Минутку, не вешайте трубку, — на том конце возникла короткая заминка, потом ответил уже другой голос:
— Кто вам дал этот номер телефона?
— Дело в том, — принялся объяснять Андрей, — что дали его не мне, другому человеку, но он не смог приехать сам. Ему этот номер сообщил некто, представившийся следователем Генрихом Семеновичем.
— Где вы находитесь? — спросили на том конце провода и еще раз напомнили: — Не вешайте трубку.
— Название улицы не знаю, — признался Андрей, — она идет вдоль стены, справа за стеной колесо обозрения.
— Оставайтесь на месте и ничего не предпринимайте, сейчас к вам подъедут, — голос приобрел стальные командные нотки, — назовите свое имя.
— Имя? Андрей…
Но тут он замолчал. Из-за угла дома к телефонной будке подошла девочка лет четырех-пяти. Она посмотрела на него и заплакала.
— Дяденька, помогите, — жалостливо попросила она, вытирая ручонками глазенки.
На лице видны были темные разводы. “Кровь” — приглядевшись, ужаснулся Андрей.
— Что случилось, девочка? — он выскочил из телефонной будки и присел рядом с ребенком.
— Маме плохо, помогите, — прохныкала девочка и, ухватив Андрея за руку, потянула его во двор дома.
— Что случилось? Что с ней? — на ходу спрашивал Андрей, но девочка лишь плакала и продолжала тянуть за собою. Они завернули за угол, а брошенная телефонная трубка раскачивалась и исходила криком:
— Где вы? Отвечайте! Оставайтесь на месте. Ответьте…
Но отвечать, увы, было некому. На полу телефонной будки в гордом одиночестве стоял лишь дорогой атташе-кейс, храня полное молчание.
Впрочем, его одиночество продолжалось недолго. Через семь-восемь минут у телефонной будки с визгом тормозов остановились два автомобиля, подъехавшие с разных концов улицы: черная “волга” и светло-серая “девятка”. Наружу выбежали несколько мужчин. Они быстро рассредоточились по прилегающей территории, профессионально осматривая все углы. Атташе-кейс был моментально упрятан в какой-то громоздкий футляр, погружен в подъехавший микроавтобус и тут же увезен в неизвестном направлении.
Все это время Андрей находился на втором этаже дома, в разоренной и ужасно загаженной квартире. С мамой Оксаны (сама девочка рекомендовала себя “Саной”), собственно, ничего страшного не произошло. Просто она была до безобразия пьяна и, похоже, в беспамятстве поранила руку о разбитую бутылку. Крови натекло много, но рана была несерьезной и уже почти не кровоточила. Андрей обмотал полотенцем поврежденную руку, и попытался привести ее в чувство, но она лишь что-то невнятно бормотала и отталкивала его прочь…
А на улице что-то явно происходило. Хлопали двери автомобилей, звучали встревоженные голоса. Андрей с ужасом вспомнил про забытый в будке кейс, так что сердце чуть не зашлось от страха. Он подошел к окну и увидел автомобили и людей, которые явно что-то искали. Некоторые были с оружием в руках. А искали они… Да его же, его! Кого они могли еще здесь искать? Андрей похолодел, и тут в дверь постучали. Он подскочил к Оксане и схватил девочку за плечи.
— Т-с-с! — прижал он палец к губам. — Пусть думают, что никого нет. Это плохие дяди.
Девочка испуганно втянула голову в плечи: похоже, ей хорошо был понятен смысл определения: “плохие дяди”. Постучали еще пару раз, потом все затихло. Андрей осторожно выглядывал из окна и успокаивал себя: “Ну, что мне могут сделать? В чем я виноват?” Но все равно, с этой кампанией во дворе встречаться не хотелось. “Отпустят, конечно, но сколько хлопот?” Через полчаса, наконец, все уехали, но он выждал еще целый час, — на всякий случай. Непутевая мамаша тем временем начала подавать признаки жизни. Ей захотелось пить, и Андрей принес воды.
— Кто ты? — просипела женщина, но потом безразлично махнула рукой. Видно, с незнакомыми посетителями здесь давно и окончательно свыклись.
— Что ж вы так живете? — спросил Андрей. — Зачем пьете, ведь дочка у вас?
— А-а! — махнула женщина здоровой рукой и спросила, кивнув на другую, обмотанную полотенцем: — Что случилось?
— Вам должно быть виднее, — покачал головой Андрей, — Слава Богу, что целы.
— А я тоже верю, — хрипло рассмеялась мамаша, — в Бога верю и Оксанку, вон, окрестила. Елена ей имя дали. Оксаной, вишь, нельзя. Только Бог что-то нам не помогает.
— Это хорошо, что вы верите, — утвердительно сказал Андрей, — если бы вы еще и жили, как того требует вера. Легче было бы, и Господь вас тогда слышал бы. А насчет помощи, вы напрасно так. Раз живы-здоровы, значит есть вам помощь Божия и покров. Вы бы почаще в храм заходили, спрашивали бы совета у батюшки, может что-то яснее стало.
— Да когда мне ходить? — опять махнула женщина рукой. — Мужика-то путного в доме нет. Кормиться надо чем-то? Вот пусть Оксанка ходит, церква-то рядом. Я не мешаю.
— Будешь ходить? — спросил Андрей у девочки.
— Буду, — охотно закивала та, — буду-буду.
— Ну, и слава Богу, — улыбнулся Андрей, — может быть, и маму свою вымолишь.
В это время в дверь кто-то заскребся.
— Светка, открывай зараза, — донеслось с той стороны. Голос был такой хриплый и пьяный, что невозможно было понять, кто это говорит: женщина или мужчина? Но хозяйка узнала и живо откликнулась:
— Сейчас, Любаня, один момент.
Закряхтев, она принялась подниматься.
— Это Любка, наверное, бутылку принесла, — пояснила она Андрею и предложила: — Будешь с нами за компанию?
— От этого увольте, да мне и пора, — отказался Андрей и от двери уже, повернувшись к ребенку, напомнил: — Не забудь, Елена, в храм ходить, молиться за маму…
Спустя два часа Андрей уже покачивался в автобусе, а за окном мелькали пригородные поля и деревни. Предстояла долгая дорога, он дремал, и в голове неумолчно звучала строка из Псалма Давидова: “Сей нищий воззвал, — и Господь услышал и спас его от всех бед его” , словно подводя итог всем его городским приключениям.

Глава 3. Путь спасения

Иисус сказал ему: Я есмь путь и истина и жизнь; никто не приходит к Отцу, как только через Меня
(Евангелие от Иоанна, глава 14, стих, 6).


— Дело спасения столь важно, — говорил отец Иларий, — что все дела мира сего, какими бы они ни казались великими, в сравнении с этим делом, первейшим и важнейшим, есть как бы безделье или как тело без духа. Спасение святые отцы называют наукой из наук и искусством из искусств...
Рядом с отцом Иларием под сосной сидели женщины-паломницы. Они пришли утром, отстояли обедню в тесной батюшкиной келейке и, наконец, после трапезы, дождались первой беседы со старцем. Сергей с Андреем сидели чуть поодаль — они и так всегда были рядом, а сегодня место у ног батюшки — на вес золота. Паломниц было пять: три женщины лет сорока пяти-пятидесяти и две помоложе. Одну из молодых, Елену, Сергей сразу же запомнил — уж больно она была бойка на язык и за словом в карман не лезла. “Городок у нас мал, — ответила она прибаутками на вопрос Андрея, откуда приехали, — да каждый для почину любит выпить по чину. А каждый третий пьет — как в бездонную бочку льет”. Говорила-то бойко, да вот глаза были совсем невеселые. Другую, из пожилых, звали Фотиния, Светлана, то есть. Она тоже много говорила, но только все об одном — про сынка своего, с которым, по ее словам, было “чего-то не ладно”. А прочие больше молчали да слушали.
— Да где же нам, батюшка, до святости, — воскликнула бойкая Елена, — у меня муж пьет — не просыхает, да и отец от него не отстает, мать чуть жива от такой жизни, сама еле тяну двоих ребятишек. А посмотришь кругом — и у всех так, да еще и похлеще бывает. В храм вырвешься в воскресенье, поплачешь — вот вся отрада.
— Горькое это дело — пьянство, — сокрушенно покачал головой отец Иларий, — не счесть, скольких оно погубило. Древние говорили, что виноградная лоза приносит три грозди: первый грозд услаждения, второй упоения, а третий печали. Это следует понимать так, что умеренное употребление вина служит человеку в удовольствие и во здравие; неумеренное же порождает немало скорбей. Рассказывают об одном египетском пустынножителе, которому бес обещал, что не будет более тревожить его никакими искушениями, если он однажды сделает какой-нибудь из трех грехов, и предлагал на выбор: убийство, блуд и пьянство... И рассуждал сам с собою пустынник: “Человека убить страшно, ибо — это большое зло, и за него угрожает казнь смертная и по Божиему и по человеческому суду. Сотворить блуд — стыдно, да и жаль осквернить хранимую телесную чистоту: мерзко оскверниться человеку, когда он еще не познал этой скверны. А напиться однажды, кажется, небольшой грех: ведь человек сном отрезвляется. Пойду — напьюсь, чтобы бес не докучал мне более, и чтобы после спокойно жить в пустыне”. И вот взял он свое рукоделие, пошел в город, продал его, вошел в корчму, и стал пить, и напился: тут же разговорился с одной распутной женщиной, и, прельстившись, согрешил с ней... Но неожиданно вернулся муж этой женщины и, застав пустынника в грехе с ней, стал бить его, а тот, в свою очередь, схватился с ним, одолел его и убил... И сделал пустынник тот все три греха: блуд и убийство, а начал с пьянства! И те грехи, которых боялся трезвый, теперь, будучи пьян, совершил без страха и погубил свои многолетние подвиги...
— Что же нам делать? — всхлипнула поникшая разом Елена.
— Сила Божия все может превозмочь, — уверенно сказал отец Иларий, — молитесь слезно, и очищайте себя покаянием. Верьте Господу и ждите со смирением помощи. Он же скоро воззрит на ваше усердие и на ваши слезы. Скорби же нам во спасение. Наша жизнь, как говорят святые отцы, одна минута в сравнении с вечностью, и потому нынешние временные страдания ничего не стоят в сравнении с той славой, которая откроется в нас в будущем веке. Приобретайте смирение. Истинно смиренный, всех, как себя любит, никого даже и мысленно не осуждает, всех жалеет, всем желает спасения. Смиренный чужд ненависти, он беззлобен, приветлив и милосерд…
Сергей тоже слушал с вниманием. Он давно уже понял, что все, что в тот или иной момент говорит батюшка, пусть и адресованное кому-то постороннему, все равно каким-то образом относится и к его собственной, перековерканной грехами жизни. А смирение — оно по-прежнему было ему непонятно и часто вызывало лишь раздражение…
— Батюшка, а мой-то сын не пьет, — со слезами в голосе сказала Светлана, — но в храм его не затянуть и на канате. Его там трясет и коробит. Уговорила его как-то съездить в монастырь, так как только к святым мощам стали приближаться, он за несколько метров колом встал, весь дрожит и вдруг как заорет басом: “Пошел прочь, не хочу тебя, противный, уходи!” А сам пятится, пятится, да как побежит из храма. Я его на улице спросила, так он говорит, мол, не помню ни чего, но сам в храм ни ногой больше. Так и уехали…
— Болен ваш сын духовной болезнью, — сочувственно покачал головой батюшка. — Это особое попущение Божие, когда дается сатане некоторая власть над человеком. Такому человеку все святое становится невыносимым, а порой и вовсе ненавистным. Но отчаиваться не надо, ибо и это во спасение. Ведь такому человеку, как правило, не надо доказывать, что есть Бог и сатана — он чувствует это всем своим естеством. Болезнь эта — одна из самых страшных и мучительных. Влияние злых духов на людей несомненно. По словам Спасителя, диавол обитает в грешнике, как в своем доме. Представьте, что хозяин может сделать со своим домом? Все, что угодно. Так и диавол поступает с грешной душой. Некоторые все же отвергают бытие злых духов, но если бы внимательно понаблюдали бы они за собой, за тем, как ведут они себя в гневе, ярости, что с ними происходит в этот момент, то без сомнения уверились бы в бытии бесов. Кто не увидит в безумно-злобствующем человеке действующего внутри него злого духа?
И опять Сергей подивился правоте отца Илария, вспомнив собственные вспышки необузданной ярости. Сколько же подобных мерзостей было в его жизни? “Господи, как же избавить память от этого неудобоносимого груза?” Воистину, эти внутренние терзания стали настолько невыносимы, что он иногда буквально не находил себе места и метался по лесу. Вот он — голос совести! Разве мог он когда-нибудь хотя бы предположить, что подобное возможно, что так сильна власть этого внутреннего обвинителя и судии? Да нет же… От такой невыносимой душевной муки его исповеди отцу Иларию стали подобны неудержимому порыву ветра, который вздымает с земли и огромные камни, и даже мельчайшие частицы пыли и несет все это на своих могучих крыльях, чтобы обрушить в пропасть…
— Батюшка, но как же ему помочь? — буквально взмолилась Светлана.
— Не бойся, токмо веруй, — ответил отец Иларий словами Писания, и продолжал, неторопливо перебирая узелки на четках — То, что ученики Христовы исцеляли бесноватых, дает нам основание верить, что и по сей день Церковь имеет силу и власть избавлять страждущих от насилия бесовского. Для этого существуют особые молитвы и молебные чины… — Тут отец Иларий взглянул на все еще плачущую Светлану, да так ласково, что она осеклась и лишь рассеянно размазывала уже высыхающие слезы по щекам, а батюшка, неспешно перебирая четки, продолжал: — Что бы помочь сыну, вам нужно неустанно трудиться. За все ваше усердие Господь даст и ему рвение и желание помочь самому себе. Глядишь, и пойдет ваш сын в храм, прибегнет к силе святыни, Таинств Церковных.
“Господи, — думал Сергей, — каких только бед они не принесли с собой? Всего несколько человек, но сколько зла, сколько горя... Как можно все это вынести? Тяжел крест отца Илария… Хотя, сам я, — спохватился он, — несу в себе еще больше зла. Как же, должно быть, я отвратителен батюшке…” Сергей попытался отыскать в памяти подтверждения этому, но не сумел. Старец всегда был ровен, доброжелателен и спокоен. Он всегда светился любовью и готовностью помочь, хотя слова его, обличающие грех, бывали весьма суровы. “Значит есть сила, способная перемолоть всю эту чудовищную массу зла и обратить ее в прах, в ничто. Есть! И эту силу дает Всемогущий Бог…”
А ведь у обитателей скита, кроме этого чужого груза, была и своя сугубая борьба, были нападения и хитрые поползновения врага, были искушения. Как-то Андрей рассказал об одном совершенно невероятном...

* * *

Это случилось еще в первую зиму их здесь пребывания. Перед самым Рождеством пошел сильный снегопад, и так все завалило, что невозможным стало открыть дверь. Но, впрочем, и время было такое, что лучше и не выходить — Рождественский сочельник, особо строгий пост. Они усердно молились. Но вдруг зашумели снаружи машины, послышались множественные людские голоса. “Кого это принесло в такую непогоду?” — с удивлением подумал Андрей, но открывать не спешил — больно уж грозные выкрики доносились с улицы. “Эй, вы, попы, открывайте, — орали несколько, похоже, пьяных голосов, — убирайтесь отсюда, а не то сейчас будем вас убивать. Пять минут даем на сборы и убирайтесь”. Чудовищно громко гудели клаксоны, кто-то газовал, доводя мотор до неистового рева, а угрозы все усиливались: “Эй, начинаем ломать двери, если не выйдете, точно убьем. Убирайтесь, пока разрешаем…” Андрей сидел ни жив, ни мертв. Но, странное дело, отец Иларий по-прежнему молился на своей половине и не выходил. Андрей слышал его ровный молитвенный речитатив и удивлялся: “Что же медлит батюшка? А вдруг и вправду убьют?” Вот уже и двери в кельи затряслись, да и сами стены заходили ходуном… “Господи, помоги! — взмолился Андрей. — Господи, спаси и помилуй!” И вдруг все разом утихло — будто для наведения тишины и порядка только этих нескольких слов молитвы и не хватало. Ни звука! “Как же они так тихо смогли уехать, или же просто затаились?” — недоумевал Андрей. Минут через пятнадцать, успокоившись, он решил все-таки выглянуть на улицу. Долго боролся с дверью. Кое-как сладив, вышел и… оторопел: не единого кругом следа, белый ровный снег во все концы. “Ну и ну!” — только и сказал Андрей.
“Что ж ты, не читал жития святых, послушник? — позже посетовал ему отец Иларий. — Не сумел страхования бесовского различить? Вот так делатель! Вот так пустынножитель! Где ж твоя молитва была?” Впрочем, сказал он это как всегда ровным благожелательным тоном, чуть улыбаясь в седую бороду…

* * *

Сергей думал о том, какое большое значение имело для него общение с Андреем. Нет, беседы с отцом Иларием были важнее, много важнее и даже отдельные мысли старца Сергей с некоторых пор заносил в специальную тетрадь. Этих записей за три месяца его здесь пребывания накопилось уже немало.
Но и в Андрее за личиной этакого простака, скрывались, незаурядный ум и огромный запас знаний. Андрей был необыкновенным эрудитом и практически по любому поводу мог дать исчерпывающую справку, по крайней мере на уровне вузовских знаний…

* * *

Экскурсы в историю и богословскую науку, которые устраивал для него Андрей, были удивительны. Часто Сергей из-за непонимания просто хлопал глазами, но, все равно, даже такое наукобразное объяснение его чем-то впечатляло. А Андрей вел его дальше и знакомил с двадцатью одним доказательством бытия Божия, начиная с пяти постулатов Фомы Аквинского. Эти вещи, — общеизвестные, как выразился о них Андрей, — увы, Сергею были совсем не знакомы. Хотя нет, об одном доказательстве он читал у Булгакова в “Мастере и Маргарите” — шестом доказательстве Эммануила Канта. Но там была лишь ссылка на его существование, а теперь же Сергей узнал как оно гласит. “Всем людям свойственно нравственное чувство, категорический императив, — утверждал Кант, — Поскольку это чувство не всегда побуждает человека к поступкам, приносящим ему земную пользу, следовательно, должно существовать некоторое основание, некоторая мотивация нравственного поведения, лежащие вне этого мира. Все это с необходимостью требует существования высшего суда и Бога, учреждающего и утверждающего нравственность, награждая добро и наказывая зло”.
Токов был Андрей. Но главным и определяющем в нем было не ученость и многознание (которые он всячески скрывал от посторонних), но его смиренное скитское делание, послушливое ученичество у отца Илария…


* * *
Ретроспектива. Андрей

Андрей окончил филфак МГУ с красным дипломом и был оставлен работать на кафедре. Поступил в аспирантуру. Жил только работой и учебой, поэтому скудного заработка хватало — со скрипом, конечно, но где в науке было без скрипа? Так все и продолжалось, пока он не встретил Галку, студентку третьего курса: в ее он вел группе семинары. Со студентами у него установились хорошие, дружественные отношения, и общение часто выходило за рамки университетской аудитории. Галку же долгое время как женщину он не воспринимал, но однажды именно это и случилось. Она заставила его увидеть в себе красивую молодую женщину и соответственно на это реагировать. Теперь на занятиях он краснел и совсем не мог смотреть ей в глаза. Он никак не решался сказать ей нужные слова, но она помогла, сама…
Андрей ушел из общежития и снял квартиру, где начали они совместную жизнь. В брачный союз решили не вступать. “Зачем, ведь мы современные люди?” — говорила она, а он соглашался. Он не писал обо всем этом домой, смутно понимая, что нельзя. Что никак не понять этого “зачем?” его отцу, профессиональному музыканту, но и христианину, ревностному прихожанину православного храма, где последние годы исправно работал он клиросным певчим. И еще более непонятно было бы это деду, церковному старосте, кабы был он еще живой, и прадеду-священнику… Вот такие были у него корни, и вот таким был он сам…
Галка не жила, она летала по жизни как перышко — красивое, но, по сути, никуда негодное. Ей всегда требовался ветерок, чтобы порхать в перекрестье восхищенных взглядов. А вот дети были ей не нужны (“рано!”), да и Андрей годился только потому, что ей льстило появляться в его обществе — молодого перспективного ученого с блестящим будущим (как ему предсказывали многие). Но на все это порхание требовались немалые средства! Очень скоро это стало главной проблемой Андрея, его постоянной головной болью. “Где их взять?” — мучительно соображал он. Искал где придется, забросив науку и все меньше обременяя себя моральными принципами. Так и попал однажды в весьма сомнительное агентство по недвижимости. На его счастье, фирмочка эта уже была под колпаком, так что сильно вляпаться он не успел…
Накрыли всех разом. Вернее, главные с деньгами успели умотать. А его в числе первых препроводили в КПЗ местного РОВД, потом в следственный изолятор. Он просидел два месяца, пока не попался его бывший начальничек и, наконец, не прояснилось о его, Андрея, непричастности к аферам. Выпустили. Далее по делу он шел уже свидетелем…
Галка, конечно же упорхнула. Да он, собственно, и не жалел. С тех пор он ее и не видел, потому что вскоре, как позволили обстоятельства дела, совсем уехал из Москвы. За это время он изменился — в тюрьме это не редкость. В душной прокуренной камере, где вместо положенных двадцати находилось пятьдесят человек, он успел передумать о многом, о чем прежде не думал никогда. Было так тяжело, что еще немного, и кинулся бы он с верхнего яруса нар головой о каменный пол, но не попустил Господь. Тогда-то Андрей и принялся усиленно молиться — день и ночь. Каким-то чудом попала к нему книга об удивительном рассказе странника своему духовному отцу. Эта незнакомая ему жизнь поразила его и стала для него первым учебником духовной жизни. От бывалых людей узнал он кое-что о монашеской жизни и загорелся мечтой… Потом была Оптина Пустынь, Боровский монастырь, Курская Коренная Пустынь, Псково-Печерский монастырь, был остров Залита с чудесным старцем отцом Николаем. Именно во время этой поездки он и узнал об отце Иларии. Поехал к нему… и остался. С тех пор и надолго, а может быть, как хотелось ему, навсегда…

* * *

Сергей неоднократно задумывался, почему с ним все случалось именно так? Почему с ним? Чем именно он заслужил эту милость Божию? Искал и не находил. Не было в его безбожной жизни ничего достойного. Спрашивал он об этом и у отца Илария. Тот качал головой и говорил, чуть улыбаясь в бороду: “Кто-то крепко за тебя помолился. Только к чему тебе пытать? Кому открыты суды Божии? Бог знает, а ты благодари Его, что спасает тебя, чтобы и впредь не оставил”. Сергей благодарил, а однажды все-таки кое что вспомнил. Процеживая сквозь сито памяти минувшие события, коснулся он и бредовых видений с цыганкой-Папессой. “Говорила она про какие-то сто рублей, — припоминал он. — И Павел Иванович говорил о том же. Что за сто рублей?” И тут всплыло в памяти, как два года назад, когда устраивали они пышные похороны кому-то из братвы, убитому в разборках, была у него некая встреча у стен храма святого Александра Невского. Утомившись от долгого обряда отпевания, вышел он покурить и тут у крыльца увидел старушку с ящиком на груди. “Пожертвование на храм”, — написано было на нем крупными славянскими буквами. Он уже почти прошел мимо, но тут неведомым образом оказалась у него в руке купюра, как раз сторублевая — немалая сумма по тем временам. Он протянул руку и опустил деньги в ящик. “Спаси тебя, Господи”, — прошептала старушка и спросила: “Зовут тебя как?”. Сергей ответил. “Я помолюсь”, — пообещала она. Он равнодушно кивнул и, закурив, забыл и об этой встрече, и о разговоре… и напрасно.

* * *

Беседа меж тем двигалась к завершению.
— Скоро Успение, — напутствовал батюшка паломниц в обратный путь. — Не забудьте причаститься в этот великий праздник. Помните, что сказано: “Если не будете есть Плоти Сына Человеческого и пить Крови Его, то не будете иметь в себе жизни”. Как советовал преподобный Серафим: причащаться во четыре поста и двунадесятые праздники, а вообще — чем чаще, тем лучше.
Женщины ушли, а Сергей с грустью смотрел им вслед. С грустью, потому, что ему отец Иларий говорил иные слова; ему, по его великим грехам, дозволено будет причаститься только через долгих пять лет, пока не закончится наложенная епитимия.
— Раньше по законам церковным за разбой и убийство отлучали на целых пятнадцать лет, — объяснял ему отец Иларий, — но ныне время иное. Без Бога жили, сами себя отлучали. Теперь надо скорее к Богу. Тебе эти пять лет на пользу великую для сокрушения и для очищения сердца…

* * *

В эту ночь все было как и всегда. Помолившись, Сергей лег и погрузился в обычный сон. Снилось ему, как гуляет он по лесу — где-то в скитских окрестностях… Бредет по молодому сосняку, потом заходит в бор, под сень взметнувшихся в небо вековых деревьев. Стройные могучие стволы подобны колоннам; он идет по этому живому порталу и вдыхает смолистую сосновую свежесть… Впереди просвет, поляна и… колокол, который подвешен на невидимых нитях. Язык его тихо раскачивается и рождает мягкие мелодичные звуки “бом-бом-бом”. Сергей подходит ближе и видит, что колокол чудесным образом парит прямо в воздухе. “Так вот он каков — колокол Звонарева бора!” — думает Сергей и тянет к нему руку…
Но вдруг под ногами разверзается бездна, и он летит куда-то вниз, чувствуя, как замирает от страха сердце… Вскоре он уже стоит посреди ровного безкрайнего поля под сумеречном небом в полной тишине. Ему зябко от одиночества и страха. Он чувствует себя малышом, которого родители вытащили из колыбели и поставили одного в центре огромной площади в чужом городе. “Не бойся, здесь тебе ничего не грозит”, — слышит он вдруг слова, звучащие прямо в его голове. Все же он оборачивается и видит стройного юношу с золотыми волосами, с красивым и чистым лицом, облаченного в покрывающую тело до пят белую одежду. “Я твой Ангел хранитель, — говорит он все также безмолвно, — иди за мной”. Он быстро устремляется вперед, и похоже, что он просто летит не касаясь земли, но Сергей легко поспевает за ним и не ясно: то ли это движется он сам, то ли ангел невидимо несет его…
Появляются горы, на одной из них вырастает темный каменный замок с неприступными стенами. Они оказываются вдруг на соседней, стоящей рядом и еще более высокой горе. Отсюда весь замок отлично просматривается. Он, как замечает Сергей, имеет форму параллелограмма и в нем нет ни одного входа-выхода — лишь гладкие стены сложенные из идеально пригнанных друг к другу огромных камней. “Как же туда войти?” удивляется Сергей и всматривается, пытаясь рассмотреть, что там внутри, но видит лишь как клубится мрак, за которым более ничего не разглядеть. В следующее мгновение его взор проникает сквозь темную завесу. Теперь он замечает у стен внутреннего двора множество сидящих людей. Он охватывает взглядом их всех разом, более похожих на тени; видит их лишенные малейшей радости, лица. Он чувствует их скорбь, их молчаливую печаль и вдруг с ужасом понимает, что тишина эта не случайна — это их данность; она, да еще неизменность их поз, часть определенного им наказания. Его взгляд скользит по нескончаемой веренице застывших человеческих теней — их количество явно многократно превосходит вместимость этого отнюдь не маленького замка — и вдруг натыкается на знакомое лицо. Это Павел Иванович Глушков. Он сидит с поджатыми под себя ногами, опираясь спиной о стену, глаза его неподвижны, и Сергей ощущает таящуюся в них муку. Единственная отрадная деталь — то, что на нем светлая рубаха. Не белая, нет, просто более светлая, чем у других, сидящих рядом. И Сергей опять неведомо как понимает, что это хороший знак, что это некая ему, Павлу Ивановичу, привилегия. Сергей не удивляется, что видит его, где-то в глубине понимая, что так и должно было случиться, что это завершающая деталь их взаимоотношений. “Здравствуй, Павел Иванович”, — шепчет он, но тот не может слышать.
Но вот что-то происходит, какое-то колебание мрака. Угол замка на мгновение приподнимается над землей, впуская на этот миг внутрь двора внешний сумеречный свет, но здесь он подобен фотовспышке, молнией озаряющей застывшие маски лиц… Все сразу приходит в прежний порядок, но Сергей успевает заметить и понять ради чего все это было: в замок явился новый пресельник… Невольный, потому что этот полный седой господин всячески пытается выразить недовольство и возмущение, смешанные со страхом и ужасом — молча, потому как никакой звук не вправе нарушить приличия здешнего обычая. Вся полнота чувств отражается невероятными гримасами на его обрюзгшем лице с испанским загаром… Этот человек незнаком Сергею, но ему отчего-то кажется, что каким-то образом он причастен и к его жизни…
Тут происходит еще нечто важное: в центре каменного двора вдруг распахивается колодец, зияющий как хищная пасть безжалостного чудовища. В глубине его чуть заметны всполохи багрового огня. Оттуда, из глубины, на поверхность выскакивают две жуткие получеловеческие фигуры с невероятно длинными руками. Их мерзкие лица кажутся Сергею смутно знакомыми. “Ну, да! — поражается он, — это же цыганка-Папесса и ее спутник, старый ром. На земле они были другими, но все равно — это они!” Адские твари, меж тем, своими когтистыми лапами, как крючьями, цепляют седого господина и тянут за собой в бездну. Все происходит очень быстро, но всепоглощающий ужас успевает выплеснуться из толстого человечка и захлестнуть весь двор, так что по всей бесконечной веренице теней пробегает судорожная волна, которая колеблет, кажется, и самый мрак каменного замка…
Пасть колодца уже закрыта, но и Сергей оказывается внутри; он, подхваченный под руки Ангелом хранителем, стремглав летит вниз, чуть отставая от полного господина и его мучителей. Здесь иное пространство и иные законы. Здесь, к примеру, не возбраняется кричать, и седой господин делает это с отменным усердием: он кричит во весь голос, как боров, под лопатку которому вонзился нож мясника… Это самые отвратительные и страшные места… Сергей подозревал, что они чудовищны, но вообразить себе такое нельзя… Он видит людей и, отчасти, их муки… Отчасти — потому что вместить их, воистину, невозможно…
Он видит на парящей ледяной глыбе седого древнего старика, худого как скелет, лишенного всякой одежды. Его мука состоит в том, что он медленно погружается в лед: ноги почти до колен уже там, под синеватым ледяным стеклом. Это будет длиться вечность, и также вечно на его искаженным мукой лице сохранятся выражения разочарования и обманутых надежд…
Он видит огонь и лица в огне. Многие из них ему хорошо знакомы. “Они еще живы, — но уже здесь… — с печалью думает Сергей и вспоминает слова отца Илария: — Воистину, они отказались от спасения, но отказаться от вечности не в их власти…” Седой господин уже исчез, растворился где-то в самой глубине, а их движение замедляется. В стене мрака вспыхивает свет — это распахнулась невидимая дверь, открывая проход прямо в солнечный день…
Они оказываются посреди цветущего, благоухающего ароматами поля, которое служит как бы прелюдией открывающемуся далее удивительно красивому саду. Они подходят ближе и слышат пение птиц, воистину райское — настолько оно хорошо. И ароматы, и пение, и солнце и сам здешний воздух имеют как бы не только физические составляющие, но и незримые духовные; а в совокупности это действует настолько умиротворяюще, что рождает чувство необыкновенно глубокой духовной радости и покоя. Радостью светятся лица множества гуляющих по саду людей. Под деревьями стоят столы, за которыми плетутся венки из собранных на поле цветов… Сергей и его спутник останавливаются у первых деревьев и наблюдают эту ласкающую взор картину. “Это только начало, — нежным мелодичным голосом говорит Ангел хранитель, — это только предвосхищения блаженства. Главное начинается за этим садом и далее. Люди не понимают райского наслаждения. Их пугает отсутствие там привычных атрибутов земного счастья. Здешний покой и безмятежность кажутся им сродни бездумной радости идиота. Увы, им не вместить того, что уготовал Бог любящим Его. Их погоня за земным счастьем — это слепая тень одного лишь мгновения жизни обитателя здешних мест”. Сергей молчит, именно сейчас он замечает группу из трех человек, которые тоже стоят у входа в сад. Ему не надо напрягать память, чтобы узнать этих людей. Они и без того всегда перед его глазами: полковник, Охотник и Сержант…
Они смотрят на него! Все трое. И он медленно подходит. “Ты забыл, Сергей, о моей просьбе, — с грустью говорит Роман, — и вот мы не можем войти. Мы все время будем стоять здесь”. Сергей вспоминает…. он тут же вспоминает, что не выполнил данное сержанту обещание — про отпевание. “Как же я мог?”, — ужасается он и тянет к ним руки. “Я сделаю, — кричит он, — простите меня…” И тут Роман подхватывает его руку и что-то пишет на его раскрытой ладони… Его душа рвется на части, он хочет их обнять и о чем-то еще спросить… Но вдруг все разом исчезает, словно обрывается, и он открывает глаза… в келье, на своем жестком топчане из жердей…
Наверное, через минуту уже он разбудил отца Илария и долго сбивчиво объяснял про сон, и про свое забытое обещание. Потом поднес к глазам ладонь и в ужасе замолчал. Он повернул ладонь так, чтобы и отец Иларий в тусклом свете лампады сумел прочитать написанное. Но, впрочем, прочитать было весьма не затруднительно, ибо написано было ярко и четко — всего три слова, три имени: “Сергий, Алексий, Роман”.
— Батюшка, — прошептал пораженный всем этим Сергей, — батюшка…
“Покой, Спасе наш, с праведниками рабов Твоих…”, — пели они все вместе утром.
— Господня земля, и исполнение ее вселенная и вси живущие на ней, — с этими словами отец Иларий крестообразно насыпал на лист бумаги землю, аккуратно свернул и передал Сергею. — В лес снеси и высыпи у самого большого дерева. Не знаем мы, где их могилки, но Господь знает.
Сергей все так и исполнил. Когда высыпал, показалось, что вздохнула облегченно земля или кто-то в ней, а может быть и просто он сам. И сразу стало на сердце легко и покойно…
Долго еще он то и дело рассматривал свою ладонь, пытаясь прочитать изгладившуюся уже надпись и, казалось, что видел. Да разве забудешь такое?

* * *

Наступила осень. Сергей выжидал. Он думал: “Вот придет осень, будет спокойней”. Однако спокойней не становилось. Плоть жила какой-то отдельной жизнью и не желала того, чем питалась душа. Плоть все мечтала о прошлом, настойчиво требовала своего.
— Я настолько испорчен пороками и грехами, — жаловался Сергей отцу Иларию, — что мне никогда не отмыться от грязи, никогда не почувствовать себя чистым.
— Из всякого, даже самого гнусного греха, Бог силен спасти человека, — успокаивал батюшка. — Он поможет тебе, если в глубине твоего сердца теплится искра умиления, доброты и любви.
Батюшка рассказал о Марии Египетской, которая до обращения к Богу была жуткой блудницей. Она удалилась в Иорданскую пустыню, где провела в молитвах и подвигах сорок семь лет!.. Сорок семь лет она не видала ни единого человеческого лица! Сорок семь лет она кормилась только крупицами взятых с собой в пустыню нескольких хлебов и травами! Под открытым небом, под солнечным зноем и зимними холодами! Каких только бед она не вытерпела от своих страстей и от врага рода человеческого! Когда она ела крупицы своего хлеба, ей хотелось мяса, рыбы и вина, вкушаемых прежде. Когда она начинала молиться, ей приходили в голову срамные песни, которые она распевала когда-то. Страсти, словно огнем, разжигали ее и влекли к прежней греховной жизни. Так миновало шестнадцать лет. Но Мария боролась и устояла. Тогда тихий сладкий свет осиял ее душу, и великая тишина водворилась в ней на месте прежней бури. После шестнадцати лет подвигов Мария приобрела святость. Враг рода человеческого был посрамлен и уже не смел приблизиться к ней. Вся душа и все тело ее очистились и освятились, и потому на ум ей не приходили более никакие дурные мысли, в сердце ее не появлялись никакие скверные желания. Подвизаясь далее еще тридцать лет, Мария сподобилась такой святости, что переходила реку Иордан, как по суху, а во время молитвы возносилась от земли в воздух, знала наизусть Священное Писание, хотя никогда не училась ему, знала, что совершается вдали от нее, могла предсказывать будущее, и тело ее походило больше на дух, чем на плоть…
— Неужели и мне так долго терпеть, — поразился Сергей.
— Каждому Господь дает испытание по силам, — ответил отец Иларий.
Сергей размышлял над своим будущим и все больше склонялся к мысли, что не имеет права уходить от ответственности и суда. “Нет, — думал он, — пока я не понесу наказания за преступления, успокоиться не смогу. Несправедливо это — избегнуть наказания”. Он поделился с отцом Иларием.
— Слушайся голоса совести, — посоветовал он, — это и есть твой внутренний неподкупный судия. Если он требует — иди. Главное — избавиться наказания в будущем веке. А здешние мучения скоропреходящи…
После Рождества это решение окончательно вызрело и укрепилось. Теперь Сергей ожидал только подходящего дня. Жаль, невыразимо жаль было покидать скит, но это тихое счастье надо было еще заслужить, точнее — выстрадать.
Жаль расставаться с Сергеем было и скитским обитателям. Андрей все же крепился и показывал виду: “Тебя Сам Бог благословляет в дорогу”, — говорил он Сергию, выдавая зимнюю одежду и необходимую денежную сумму. Старенькое пальтишко с облезшим каракулем пришлось в саму пору, да и кроличья шапка надежно закрывала от мороза уши. “Спаси тебя Господи!”, — горячо сказал Сергей, притягивая к себе худенького Андрея, и они, по христианскому обычаю, трижды расцеловались. Потом Сергей подошел под последнее благословение к старцу и отец Иларий также с любовью его расцеловал. “Божие тебе благословение, — сказал напоследок, — иди с Богом”.
И скрипел под ногами глубокий снег, а кое-где сугробы не выпускали, словно пытаясь поглотить, но он все равно уверенно шел вперед и где им задержать его хотя бы на минуту. А вдали тихо звонил колокол — это слал прощальное приветствие ставший уже родным Звонарев бор.

Глава 4. Пшеница Божия

Любящий душу свою погубит ее; а ненавидящий душу свою в мире сем сохранит ее в жизнь вечную
(Евангелие от Иоанна, глава 12, стих 25).


В Псков Сергей возвратился в один из последних дней января. Мороз потрескивал в заиндевевших кронах тополей, наседал на стены домов, пытаясь проковыряться внутрь, сквозь положенные ГОСТом полметра кирпича, чтобы выстудить и выдуть едва теплящиеся батареи. Но привычный ко всему город это мало тревожило, он, как вечно незамерзающая река, неторопливо нес свои провинциальные воды в неизвестное грядущее…
На первый взгляд, все здесь было знакомым и родным до боли. Ан нет: теперь это все обернулось в чужое и ненужное... “Нет, дважды в одну и ту же реку войти не возможно”, — Сергей буквально так и подумал, когда шел по Октябрьскому проспекту в сторону дома. Сколько же лет он барахтался в этих родимых водах? Казалось бы, не осталось ни одного омута, где он не побывал хотя бы однажды? Но всего лишь шесть месяцев в лесу — и вот он словно впервые входит в эти воды. “И все же, — решил он, — ничего здесь не изменилось. Это я стал иной…”
Он прошел мимо своего дома, — ключа все равно не было, — пересек Октябрьскую площадь и зашел в храм Архангела Михаила. Зашел впервые, так как ранее побывать здесь не удосужился, хотя несколько раз на дню пролетал мимо на “Мерседесе”. У входа переминался с ноги на ногу, спасаясь так от морозца, бородатый мужичок. У ног его стояла баночка с мелочью. Он оценивающе оглядел Сергея и пренебрежительно отвернулся. Да, действительно — все решительно переменилось! Раньше, увидев его, нищие уже за версту гнули спины. А теперь? Да что теперь… Сергей вошел, перекрестился и приложился к праздничной иконе на аналое. Он сделал это будто бы в тысячный раз, хотя вот так, на деле, — впервые. “Иной, я теперь иной…” Службы не было, в храме было пустынно и тихо. Сергей постоял несколько минут, и все это время бабулька за свечным ящиком не отводила от него настороженного взгляда, похоже, опасаясь, как бы чего не прихватил. “Нет, воистину — иной…” Он рассматривал иконы на иконостасе — явно новоделанные, помпезные, исполненные в зеленых тонах, и невольно сравнивал их со скромными образами в скиту у отца Илария… “Да, ничего не попишешь — тут река, там заводь”. Он поймал себя на этом “там, у нас” и про себя улыбнулся. Напоследок перекрестился, поклонился в пояс и вышел. Отдал нищему последние пять рублей из своего скитского денежного довольствия и с некоторым удовольствием отметил гримасу удивления на его пробитым красно-синими жилками лице. “Так тебе! Знай наших!”
Через пятнадцать минут он позвонил в дверь родительской квартиры. Открыла мать и… не узнав, чуть не спросила обычное в таком случае “вам кого?”, но в последний момент узнала и в ужасе прикрыла рот ладошкой. Так и стояли они на пороге друг против друга, пока мать не опомнилась, и не прошептала:
— Сережа, ты?!
— Я, — кивнул он и вошел.
— Седой ты, совсем седой, — сторонясь, растерянно сказала она и осторожно коснулась его отросшей белой шевелюры…
Чуть позже он рассказал матери про свое житие-бытие. Скупо, без подробностей, но пытаясь убедить, что он сегодняшний — это именно и есть он настоящий; не тот, который раньше, а нынешний. Мать кивала, вытирала слезы, но по глазам было видно, что не понимает она ровным счетом ничего. Ничегошеньки!
— Сейчас приедет отец, — пообещала она и была в этих словах некоторая надежда: дескать, вместе и разберемся, что все-таки случилось с сыном. — А квартиру твою я навещала — все в порядке. Пыль протирала, да и в стирку кое-что забрала. Ты не будешь сердиться? Мы ведь не знали, где ты. Уж и самое плохое думали. Ты прости.
— Да что ты, мама? — улыбнулся Сергей, — Ну ее, эту квартиру. Ее и вовсе не будет скоро.
— Как это? — не поняла мать.
— Об этом потом, — сдержал себя от излишних подробностей Сергей, — я ключи потерял, дай мне твои, пожалуйста…
Вскоре вбежал запыхавшийся отец. Он скинул на пол дубленку и бросился, было, к сыну, но на полдороги остановился. Так и застыл с разведенными в стороны руками.
— Мне как мать позвонила, — скороговоркой выпалил он, — так я сразу… Не поверил сначала. Сын? Совсем вернулся?
— Вернулся, — неопределенно ответил Сергей, — там посмотрим.
— Ты вот что, — замялся вдруг отец, — я машину твою взял. Ты прости, но так вышло. Ты как пропал, так ее на стоянку платную отогнали. Я договорился и взял. Вот, езжу пока. Но могу вернуть. Прямо сейчас.
— Не нужна она мне, пользуйся, — успокоил отца Сергей, — если хочешь, оформим генеральную доверенность.
— Да? — явно повеселел отец. — Раз так, завтра и оформим. Сейчас на стол сообразим. Эй, мать, что там у нас: коньячок, балычок? Мечи все на стол…
— Нет, — отрезал Сергей, — я спешу. Может быть, в другой раз.
— Денег тебе дать? — спросил отец и с сомнением осмотрел внешний вид сына: — Гардероб тебе надо сменить, постричься, побриться. Что ты, как оборванец? Это что: маскировка? Тебя ищут?
— Не знаю, — честно признался Сергей, — пока не знаю. А это, — он оглядел самого себя, — это не маскировка, это моя новая жизнь.
Мать опять заплакала и, ища поддержки, посмотрела на отца, но тот и сам застыл с открытым ртом, не зная что и сказать…
“Постарели они, — подумал, уходя, Сергей, — как же они постарели!..”

* * *

В своей пустой крупногабаритной квартире он долго бродил из комнаты в комнату, с удивлением думая, как мог здесь жить прежде — в сыто-довольном, скотском состоянии. Глядя на витражи и стены, обтянутые шелком, пытался вспомнить, сколько же за эти “гениальные” интерьеры он заплатил архитектору Жене? Евроремонт или, лучше сказать, еврофрения: подвесные потолки, мягкие покрытия, импортная сантехника, джакузи — в общем, полный мрак. Чего стоит один этот уродливо-похотливый мягкий уголок перед домашним кинотеатром?
В дверь позвонили. Он открыл и увидел на площадке мальчика лет десяти-одиннадцати.
— Дайте, Христа ради, на хлеб, — плаксиво промямлил тот, протягивая руку.
Сергей хлопнул себя по карману: денег не было. Но ведь надо, надо было что-то подать, и тут он вспомнил про заначку в укромном местечке — долларов пятьсот на черный день.
— Ты вот что, — сказал он мальчишке, — через час можешь зайти?
— Не знаю, — тот смешно шмыгнул носом, — спрошу у мамы.
— А где твоя мама? Далеко живете?
— В соседнем подъезде, — охотно сообщил мальчишка, и добавил — Я вас знаю: у вас машина большая и денег много.
— Через час заходи вместе с мамой, знаток, — хмыкнул Сергей.
В заначке оказалось шестьсот долларов. При теперешних его запросах этого должно было хватить надолго. Сергей вышел на улицу, и отправился на Пушкинскую, к кафе “Бейрут”, где всесезонно работали валютчики. Его прежнего — небрежно подающего из окна “мерса” рубли или “грины” — здесь, конечно же, знали. Теперь, в стариковском пальто с облезшим каракулем и помятом кроличьем треухе, Сергей остался неузнанным. Паренек в кожаной куртке спокойно принял от него сто баксов, выдал эквивалент в рублях и пожелал удачи.
На обратном пути он купил батон, молоко и пакетик печенья для пацана. “Они живут в соседнем подъезде, — соображал он, — в коммуналке, естественно. Значит, не все еще квартиры в этом доме расселили и распродали нуворишам? Но каково же им среди чужого богатства?”
Они пришли точно в назначенное время. Мать чуть выше мальчика, худая, с изможденным лицом, неопределенная возрастом: одинаково легко можно дать и тридцать, и пятьдесят.
— Вы простите нас, — сказала она сиплым, похоже, напрочь прокуренным голосом, — совсем довела жизнь до ручки. Детишек пятеро, муж без работы, а пособия дают через раз, да и хватает их на неделю всего. Приходится посылать малых просить хлеба.
— Я понимаю, — кивнул Сергей и протянул приготовленные загодя пятьсот рублей, — возьмите, купите что-нибудь детям.
Женщина оторопела. Едва ли кто давал ей за просто так подобные суммы. С минуту она молча держала купюры в руке, а потом тихо, со слезой в голосе произнесла:
— Спасибо, спасибо вам. — и тут же заторопилась: — Может быть вам полы помыть? Постирать. Тут раньше ваш брат жил или племянник? Так он и не смотрел на нас, не замечал просто. Простите, конечно, но вы — другое дело, совсем другой человек.
Сергей не сразу понял, что это она о нем, прежнем. Это он прежний — племянник, а теперешний — брат или дядя.
— Валерик, поблагодари дедушку, поклонись, — ткнула она сына в спину. Тот молча кивнул.
Женщина все не уходила, переминалась с ноги на ногу, и Сергей, не зная что еще для них сделать, вдруг предложил:
— Вы попозже вечером придите, я кое-что из вещей вам дам.
— Придем, придем, — охотно согласилась гостья, — всей семьей придем.
— Да, чуть не забыл, — Сергей подхватил с полки пакет с печеньем и вручил малышу. — Не скучай!
После их ухода он, не сдерживая себя, рассмеялся: “Дядюшка Сережа, нет — дедушка. А мальчишка-то узнал… Ну, что? — оборвал он себя. — Самое время приступать к делу? Пора…” Телефон работал — видно, мать вовремя оплачивала счета. Это снимало проблемы. Он вооружился телефонным справочником и стал обзванивать агентства недвижимости, каждый раз начиная разговор одинаковой фразой:
— Хочу срочно продать квартиру…
Через час он определился, куда поедет и, скрепя сердце, переоделся в дорогой английский костюм. С помощью геля примазал отросшие космы, облил себя крепкого духа французским одеколоном, подошел к зеркалу и чуть было не поперхнулся: из зеркала на него смотрел эдакий гаденький плэйбой — поседевший в сердечных битвах покоритель дамских сердец.
Совесть жалила в самые больные места, обнажившиеся от шестимесячных духовных усилий, от молитвы и поста, но разум говорил, что иначе нельзя — по психологическим причинам. Какой, уважающий себя бизнесмен, заплатит бомжеватому мужику за его товар хотя бы половину цены? Нет, надо выглядеть на все сто, что бы получить свои семьдесят-восемьдесят процентов реальной стоимости квартиры. Эх, раньше, всего шесть-семь месяцев назад он выжал бы из них все сто двадцать процентов и еще огромное спасибо от всего коллектива. “Господи, помилуй, — успокаивал он себя, чувствуя, как пробуждается и ворочается в нем первобытная, звериная сила, — теперь никак нельзя. Никак! Спаси и сохрани”.
Он одел дубленку, нахлобучил норковую шапку, с сожалением взглянув на пальтишко с облезшим каракулем. “До встречи”, — кивнул ему, выходя, как своему настоящему и единственно верному среди здешних вещей, приятелю.
Канитель с квартирным вопросом продолжалась до вечера. Из агентства вернулись с оценщиками, которые тщательно осмотрели-обнюхали все, что можно и, похоже, остались довольны. Потом снова в агентстве беседовали с директором, который прощупывал так и эдак — квартира была все-таки высшего класса — юлил, пытаясь понять, кто перед ним, и совершить сделку с максимальной для себя пользой. Сергей не выдержал, старое закипело, поднялось, показалось наружу: на мгновение он стал прежним Прямым, жестким и беспощадным, умеющим отлично решать подобные вопросы. Директор прочувствовал ситуацию и пошел клиенту навстречу — он оказался тонким знатоком человеческих характеров. Остановились на четырнадцати тысячах и ударили по рукам: Сергей по глазам понял, что больше из этого полного молодого человека не выжать.
— За неделю оформим, и сразу расчет, — пообещал на прощанье директор…
Но на этом день не закончился. Едва Сергей возвратился домой, скинул постылые шмотки и включил в ванной воду, в дверь опять позвонили. Он нервно дернулся: на душе и без того было паршиво, а тут никакого покоя от гостей. Накинув халат, он с решительным видом кинулся к двери, распахнул, но там, там, выжидающе затаилось облагодетельствованное им давеча семейство — в полном составе. Мамаша, знакомый уже Валерик, какая-то совсем еще кроха и трое детей постарше. Был и папаня, который скромно ютился за спинами своих домочадцев и старательно прятал левую часть лица. Почему, стало ясно чуть позже, когда под левым глазом обнаружился основательный синяк.
— Мы пришли, — извинительно сказала мамаша и развела руками.
— Ах да, — запахивая полу халата, кивнул Сергей, — я забыл, заходите.
Семейство ввалилось в прихожую. Младшенькие — Валерик с сестрицей — затеяли возню и сразу же получили по подзатыльнику от старшего братца.
— Вы простите, — смущенно спросила мамаша, — у нас спор вышел. Вы кто: прежний жилец или ихний родственник? Валерик говорит, что вы тот самый, а я так думаю, родственник. Тот-то вроде как другой совсем был?
— Возможно, вы оба правы, — уклонился от прямого ответа Сергей и указал на спальню, — вы проходите в комнату, берите в гардеробе любую одежду, какую вам надо; продукты на кухне, а я приму душ. Дверь потом просто захлопнете.
— А у нас телевизора нет, — сказал кто-то из детей.
— Ну, тогда мой забирайте, — сразу же предложил Сергей, — только он большой, сумеете унести?
Тут вперед протиснулся папаня и расправил, как мог, свои узенькие плечики.
— Я, — только и сумел сказать он, ударив себя в грудь. Похоже, он был в изрядном подпитии.
Сергей махнул рукой и скрылся в ванной. Он целиком отдался изрядно подзабытой уже процедуре помывки в бесстыдно-буржуазной джакузи и едва различал шум и голоса. Ароматный шампунь, душистое мыло — есть в этом какая-то отвратительная прелесть. Увы, но приходилось это признать. “Да кто меня заставляет ходить медведем? — решил наконец он. — Были бы в лесу условия, и отец Иларий, верно, не отказался бы”. Но только трудно среди расслабляющей неги и ароматов вообразить присутствие старца. “Нет, не для него это — окончательно уверился Сергей, — а значит, и не для меня. Придется обходиться впредь общественной банькой…”
Когда он вышел, в квартире было тихо и пусто. Намного более пусто, чем прежде. Гардероб был девственно чист, исчезло даже нижнее белье, а на кровати отсутствовала простыня. Значит, в нее-то все и завернули. К счастью, нетронутыми оказались стариковское пальтишко и помятый кролик. На кухне пропали все долговременные запасы продуктов: консервы, кофе, чай, сахар и пара бутылок коньяка. Самое смешное, что ноги выросли даже у домашнего кинотеатра. И вправду, дюжим мужичком оказался папаня…

* * *

Вечером следующего дня он отправился навестить сестру — мышку-норушку. Пошел без конфет и цветов, но кое-какой подарочек у него все-таки был припасен, во внутреннем кармане пальто — там, обернутая полоской крафтовской бумаги, лежала икона мученицы Евгении…
Сестрица встретила его сдержанно, без эмоций. Вроде бы и промелькнуло в глазах удивление, но тут же и растворилось. “Вот ты какой стал!” — эта ее фраза, пожалуй, была единственным комментарием всех произошедших в нем изменений.
— Как поживает молодой человек Андрей? — поинтересовалась она.
— Слава Богу, живы-здоровы и он, и отец Иларий. Тебе от них поклон и благословение. А от меня иконка, — Сергей протянул Евгении святой образ и перекрестился.
— Да, чудны дела Твои, Господи, — покачала головой Евгения.
Они сидели на диване, а со стены над ними, поверх их голов, серьезно и сосредоточенно смотрел Михаил Евдокимович. Он, казалось, слушал разговор этих, безусловно, бывших ему дорогими, людей, и глаза его будто бы выражали сопереживание и сочувствие…
— Да я бы и сам никогда не поверил, что подобное может случиться со мной, — продолжал между тем Сергей, — Такое в себе не придумаешь и не сочинишь. Вера даруется Самим Богом. Она, как говорит Иоанн Златоустый, не может быть похищена ворами, недоступна для грабителей, ее охраняет Бог. А святитель Тихон Задонский сказал, что вера, как искра, зажженная от Духа Святого в сердце человеческом, разгорается теплотой любви. Он называет веру светильником в сердце. Когда горит этот светильник, человек видит духовные вещи, может верно судить о духовном и даже видит невидимого Бога; когда же не горит — в сердце темно, там мрак неведения, там заблуждения и пороки возводятся в достоинство добродетелей.
— Откуда ты все это знаешь? — удивилась Евгения — Странно от тебя это слышать.
— Мы часто беседовали с отцом Иларием и с Андреем. Андрей — аспирант филфака МГУ, светлая голова. А отец Иларий — так просто кладезь духовный. Я поначалу просто слушал, так — без особого интереса. Потом что-то стало становиться яснее, особенно, когда стал постоянно читать Евангелие. Кое-что стал записывать, мысли прояснились и в голове стало светло. Главное, появилась способность прослеживать события жизни — внешние и внутренние. Собираешься, к примеру, на исповедь, и вот появляются смущающие помыслы — это как бы первые пробные вражеские шары; потом вскипают какие-либо страсти, неуместные воспоминания, приходит желание отложить на потом и так далее — все это внутреннее. Есть и внешние препоны — ненужные встречи, приглашения, срочные дела и занятия. Кто не следит за собой, тому трудно понять, что все это не случайности, а попытки помешать получить духовную пользу. Или же еще. Бывает, согрешишь и чувствуешь вразумление от Господа, сначала мягкое, безболезненное. Если образумишься, покаешься — этим и ограничится. Если же нет — жди большего наказания, вплоть до самого сурового. Бог, кого любит, того и наказует. Как раз этого никто в миру понимать и не желает.
Лицо Сергея просветлело, он говорил легко и совершенно искренне. Евгения, как ни старалась, не смогла уловить в его голосе ни одной фальшивой нотки. “Он и вправду верит в то, что говорит” — еще более удивилась она. А Сергей продолжал:
— Тяжелее всего, когда пробуждается совесть. Это очень болезненно. От нее никуда не скрыться и нет лекарств, кроме покаяния. Как же легко после исповеди. Ты бы знала! Но чувство своей мерзости и нечистоты все равно присутствует, все равно подталкивает к чему-то такому этакому! Легко было мученикам, им Господь даровал возможность пострадать за веру.
— Ну ладно, мученик! — Евгения, как в детстве дернула его за чуб, но словно обожглась о его седину и быстро отняла руку. — Ходи себе в церковь, — продолжала, — верь, но зачем о муках-то мечтать? Мазохизм какой-то…
— Ты знаешь, я квартиру продаю, уже все решено, — Сергей коснулся наконец самого сокровенного. — Деньги отдам в Снетогорский монастырь. Только это между нами!
— Как? — изумилась Евгения, — Как это квартиру? А жить где? Нет, это уж слишком!..
Сергей посмотрел на нее и с сожалением подумал: “Она не понимает. А ведь это именно она учила меня добру и правде. До меня не доходило, а она все равно учила… И вдруг — не понимает она. Не понимает, что есть настоящее, истинное добро!”
Когда Сергей шел сюда, ему представлялась, что он в ее лице обретет полное единомыслие, сердечное понимание и сочувствие. Именно такой образ сестры запечатлен был в его памяти, но все оказалось сложнее. Она добрая, положительная, но… оказывается, совсем приземленная, напрочь отгороженная от вечности, как и тысячи подобных ей современных людей. Увы… Сергей встал. Он так и не открыл еще одного своего важного решение. “Но, — подумал, — знать нет воли Божией”.
— Ладно, я пойду, поздно уже, — сказал он, прервав, наконец, затянувшееся молчание: — Где жить — это не вопрос. Я ведь был довольно ловким субъектом и купил на всякий случай маленькую однокомнатную квартирку. Кстати, недалеко отсюда, на улице Чехова. Так что, мне, увы, есть, где жить. Оставайся с Богом, сестрица.
— Почему увы? — не поняла Евгения, а потом развела руками. — Что ж, в конце концов, ты вправе сам решать, все равно ведь не передумаешь. Может быть, в чем-то ты и прав, может быть так и надо — не знаю.
Она молчала и растерянно смотрела, как Сергей одевает заношенное старомодное пальто, нахлобучивает помятого кролика и уже в спину ему шепнула:
— Ты, знаешь, не обижайся на меня. Заходи, Сережа, почаще, не забывай…

* * *

Перед сном он достал заветную тетрадочку, куда записывал некоторые поучения отца Илария, и прочитал:
“Истинные крестоносцы — мученики, ибо они разделили с Господом все страдания и ужас смерти. Мы же боимся креста и не желаем его, хотя часто сооружаем себе крест своими же руками, ибо сколько бедствий и испытаний рождают для нас наши грехи… С ропотом и нетерпением несем мы возложенное на нас Богом бремя страданий, не понимая их очистительного смысла. Великая тайна страдания часто так и остается за пределами нашего понимания…”
“Я пшеница Божия, — далее читал Сергей предсмертные слова мученика за Христа, мужа апостольского Игнатия Богоносца, — пусть измелют меня зубы зверей, чтоб я остался чистым хлебом Божиим...”
Я пшеница Божия…

* * *

107 год от Рождества Христова.
Антиохия — Рим


Император Марк Ульпий Траян, получил от сената титул “наилучший из императоров”. Сам же о себе он говорил так: “Я хочу быть таким императором, какого я бы сам себе желал, если бы был подданным”. Наверное — ему это удалось. Он был справедлив, скромен, прост в обращении и доступен. Он был удачливым воином и полководцем: все, начатые им войны принесли Риму победы. Так, за победу над даками он получил титул “Дакийский” Но… он был язычником. Он воздвиг новые гонения на христиан, утихшие было после убийства кровожадного Домициана. Упоенный своим воинским счастьем, он решился вовсе поразить христианство и издал указ, чтобы христиане приносили жертвы богам вместе с язычниками, угрожая нарушителям сего смертью. Это было в 106 году по Рождеству Христову, в 9 год его царствования.
В 107 году войско Траяна, двигаясь в поход на армян, достигло пределов Антиохии. И здесь силой оружия навязывалось исполнение противохристианского указа.
Тогда-то муж апостольский Игнатий “доблестный воин Христов”, — который, по словам Златоуста, был образцом добродетелей, и являл в лице своем все достоинства епископа, добровольно явился к императору, чтобы, если возможно, отклонить его от гонения на христиан, или умереть мучеником за имя Христово. Траян встретил его словами:
— Кто ты, злой демон, старающийся нарушать наши законы, и побуждающий к этому других; чтоб и они погибли несчастно?
— Никто Богоносца не называет злым демоном, — возразил Игнатий, — злые духи бегут от рабов Божиих. Если же ты называешь меня злым для этих демонов, потому что я неприязнен им, тогда я согласен.
— А кто такой Богоносец, — спросил Траян.
— Тот, кто имеет Христа в сердце своем, — отвечал Игнатий.
— Разве мы, как думаешь ты, не имеем в душе богов, которые помогают нам против врагов? — удивленно спросил Траян.
— Лишь по заблуждению величаешь ты языческих демонов богами: един есть Бог, сотворивший небо и землю и море и все, что в них, и един Христос Иисус, Единородный Сын Божий, в царство Которого я желал бы быть принятым.
— Ты говоришь о Том, что распят при Понтии Пилате? — спросил император.
— Да, о Том, — отвечал Игнатий, — Который распял на кресте мой грех вместе с виновником его диаволом, и всю демонскую злобу и лесть.
— Итак, ты носишь в сердце Распятого? — сказал Траян.
— Да, — подтвердил Игнатий.
Тогда император произнес определение отвести Игнатия в оковах в Рим и там предать на съедение зверям для забавы народа.
Услышав смертный приговор, исповедник с радостью воскликнул:
— Благодарю Тебя, Господи, что Ты удостоил меня засвидетельствовать совершенную любовь к Тебе и благоволил связать меня железными узами, подобно тому, как и апостола Твоего Павла.
С радостью он возложили на себя оковы, как будто прекрасное ожерелье из жемчуга, — драгоценное украшение, с которым он желал и воскреснуть в будущей жизни и в слезной молитве, вручив Богу оставляемую им паству, отдался воинам, которым назначено отвести его в Рим.
Путь святого Игнатия к месту мучений стал путем крестоношения и терпения, и вместе с тем — путем славы и торжества христианской веры и ее исповедника. Чтобы римские христиане не возымели малодушного намерения отклонить его смерть, Игнатий в самых трогательных увещаниях просил римских христиан не препятствовать ему соединиться со Христом чрез мученический подвиг. “Боюсь любви вашей, — писал он, — чтобы она не причинила мне вреда... Не делайте для меня ничего, кроме того, чтобы я покорен был Богу... Я пишу всем Церквам и всем свидетельствую, что добровольно умираю за Бога, если только вы не воспрепятствуете. Умоляю вас: не оказывайте мне неуместной любви. Оставьте меня сделаться пищей зверей и посредством их достигнуть Бога; я пшеница Божия: пусть измелют меня зубы зверей, чтоб я остался чистым хлебом Божиим. Лучше приласкайте зверей, чтоб они сделались гробом моим, и ничего не оставили от моего тела, дабы и по смерти не быть мне кому-либо в тягость… Простите мне, братие! Не препятствуйте мне войти в жизнь, не желайте мне смерти. Хочу быть Божиим,— не отдавайте меня миру. Позвольте мне быть подражателем страданий Бога моего. Кто сам имеет Его в себе, тот поймет, чего желаю я, и окажет мне сострадание... Живой пишу вам, горя желанием смерти. Моя любовь распялась, и нет во мне огня, любящего вещество, но вода живая и говорящая во мне, изнутри взывает мне: “иди к Отцу”. Молитесь обо мне, дабы я этого достиг. Не по плоти я написал вам это, но по воле Божией”.
Это изумительное послание было написанное 24 августа 107 года…
Он был отведен в Рим в амфитеатр, где зрелища вот-вот должны были окончиться, и предан голодным зверям, которые в одну минуту растерзали и съели его. Они словно выполнили его желание и по смерти никого не обременять: от его тела остались лишь немногие твердые части, которые были собраны верующими и перевезены из Рима в Антиохию.
Согласно сказанию мученических актов, смерть святителя Игнатия последовала 20 декабря 107 года. В этот день и доселе празднуется память его во вселенской Православной Церкви.
Император Траян прожил еще десять земных лет и скончался в Киликии на пути в Рим…
Двести лет спустя великий православный подвижник, Макарий Египетский вопросил найденный им в пустыне человеческий череп, принадлежащий некогда начальнику языческих жрецов:
— Какова ваша загробная участь?
— Как далеко отстоит небо от земли, — со стоном отвечал череп, — так велик огонь, среди которого мы находимся, палимые отовсюду с ног до головы. При этом не можем мы видеть лица друг друга. Когда же ты молишься за нас, мы отчасти получаем такую возможность, и это служит нам некоторым утешением…
Некоторым утешением…

* * *

На следующий день Сергей проснулся с мыслью, что медлить больше нельзя. “Чего зря тянуть? — подумал он, — Лучше побыстрее довести все до конца”. Прежде он планировал закончить дела с квартирой, передать деньги, а потом уже это… но ждать еще неделю вдруг стало невмоготу. Он встал. За окном была ночь и тишина. Он прочитал утренние молитвы и канон Ангелу хранителю, чтобы получить вразумление. Постоял, стараясь уловить первую, самую правильную, — как учат старцы, — мысль и почувствовал, что уверенность идти именно сейчас только укрепилась…
На улице еще не рассвело, и лишь по суетливой спешке прохожих опознавалось начало рабочего дня. Дворники в оранжевых жилетах усердно скребли лопатами тротуары, превращая выпавший за ночь снег в неопрятные темные кучи. Меж их нехитрым инструментарием, в беспорядке разбросанном на дороге, лавировали пассажиры, спеша втиснуться в переполненные автобусы.
Но Сергею садиться в автобус не было необходимости. Идти минут десять — и вся недолга. Дорогой молился — закрутились-завертелись в голове всеваемые врагом помыслы: дескать, одумайся, пока не поздно, остановись!.. Но он решительно вошел в дверь, за которую прежде ступать никогда не стремился. За стеклянным окном сидел дежурный в форме старшего лейтенанта милиции.
— Я хочу сделать заявление о совершенном преступлении, — твердым голосом сказал Сергей…
Дальнейшее немного смазалось в его памяти. Дежурный позвонил, откуда-то появился мужчина и повел его за собой. На ходу ни о чем не спрашивал, и только в кабинете, стандартном в своей провинциально-казенной убогости, приступил к делу. Представился, назвавшись старшим оперуполномоченным отдела по раскрытию преступлений майором Борским, и суконным, не выражающим ни малейшего интереса тоном осведомился:
— Ну, в чем будете каяться, гражданин Прямков? Только предупреждаю, — добавил со строгостью, рассматривая паспорт Сергея, — если будете голову морочить, оформлю на пятнадцать суток. Так и знайте.
Сергею этот опер был не знаком. Вероятно, что работал он здесь недавно, а иначе не могли бы они вот так смотреть друг на друга в первый раз. Был майор Борский лет тридцати пяти, высокий, худощавый, со скуластым, чисто выбритым лицом. Короткие темные волосы были выстрижены сверху плоским блином. Сергею отчего-то он сразу не понравился. Быть может виной тому была его чрезмерная нервозность и издерганность? Или же недобрый взгляд маленьких неопределимых на цвет глаз? Но, с другой стороны, было бы даже и несколько странным ожидать увидеть здесь этакого улыбающегося весельчака-альтруиста.
Сергей, без лишних проволочек, рассказал и об убийстве Павла Ивановича Глушкова, и о той драке в “Баварии”, где он искалечил двух малолеток — о том, что лежало на совести тяжким грузом и мучительно давило…
— Полностью признаю свою вину, — в заключение сказал он, — и хочу понести наказание.
Борский слушал достаточно внимательно. Из этого рассказа вырисовывался образ этакого крутого бандюка, на что сам рассказчик ну никак не тянул: седая шевелюра, борода, бомжеватый прикид, да еще усталый, потухший взгляд. “Байки травит?”, — отбросив последние сомнения, подумал Борский, но когда рассмотрел под мешковатой одеждой мощное молодое тело, заколебался: “А вдруг нет?” Опершись локтями о стол, он то взъерошивал свою обстриженную шевелюру, то усиленно массировал щеки. “Ладно, — решил он, наконец, — проверить недолго” и резюмировал услышанное:
— История ваша, гражданин Прямков, прямо скажем, интригующая. Попрошу вас подробнейшим образом изложить все на бумаге и не забудьте отразить структуру вашей организации, механизмы и схемы взаимодействий с другими ОПГ, отчисления в общак, ну и, конечно, вашу конкретную роль во всем этом. Не торопитесь, пишите подробней, — он положил перед Сергеем несколько листов бумаги и ручку.
— Вы меня неправильно поняли, — Сергей отодвинул бумагу в сторону, — я пришел дать показания на самого себя, это моя личная явка с повинной. Причем тут организация, схемы, чья-то роль? Обо всем этом я ничего не знаю.
— Ладно, — сказал Борский, немного подумав, и звучно отстучал пальцами о краешек стола, — пишите, что считаете нужным. К остальному вернемся позже. Но не забудьте, если все это липа, если вы просто решили подкормиться в зимний период за казенный счет, я сумею найти способ вас примерно наказать, поверьте.
Часа полтора Сергей старательно покрывал ровными строчками листы казенной бумаги. В плоскости листа все складывалось нелегко: не находилось верных слов, мысли путались или совсем ускользали.
Майор в это время занимался текущими делами, но, похоже, не выпускал Сергея из поля зрения. По крайней мере, когда тот, наконец, закончил писать и поднял глаза, тут же наткнулся на настороженный, цепкий взгляд опера. Сергей перечитал и, вздохнув, передал майору.
— Сейчас отправляйтесь домой, — сказал тот, сложив листки в стопку перед собой, — когда потребуется, я вас найду и вызову. Вы по месту прописки живете?
— Пока да, — ответил Сергей, — по крайней мере, еще несколько дней.
— Что так? — поинтересовался Борский, — Выселяют?
Сергей запнулся с ответом, будто упругий ком застрял в горле, но он справился с собой и, думая, что не стоило бы этого говорить, все же ответил:
— Я продаю квартиру.
Борский метнул на Сергея быстрый взгляд, целая гамма чувств мгновенно промелькнула на его лице, и, чтобы скрыть волнение, он даже отвернулся в сторону, но Сергей смотрел себе под ноги и ничего не заметил.
— Семью хотите обеспечить перед тюрьмой? — взяв себя в руки, спросил Борский. — Или в общак сольете?
— Да нет, я не обременен семьей и общак мало меня колышет. Деньги пойдут в монастырь, — Сергей сообщил это спокойно, как нечто само собой разумеющееся — так, словно поступать подобным образом стало хорошей и доброй традицией всех горожан.
— Вот даже как? — удивился майор. — Ну, хорошо, я с вами свяжусь. Прятаться не будете?
— Зачем, — пожал плечами Сергей, — ведь это не вы меня нашли, я сам пришел.
— И то верно, идите — согласился Борский. В его маленьких глазках полыхнули два ярких костерка, какие, наверное, разжигают в пампасах дикари-каннибалы, готовясь изжарить свою добычу.
Оставшись один, он долго мерил кабинет шагами. Наконец присел за стол и набрал телефонный номер.
— Фока? — спросил он, когда сняли трубку, — Это я, надо срочно увидеться…

* * *

К обеду завьюжило. Сергей, купив на рынке продуктов, возвращался домой. У выхода с базара он заметил смутно знакомого субъекта. “Ага, — тут же вспомнил он эти узкие плечи и этот во всю щеку фингал — многодетный папаня!” Мужичок вертел в руках перед собой какую-то одежонку, похоже, предлагая ту для продажи. Сергей замедлил шаг и без труда опознал свою кожаную куртку, давеча пропавшую из гардероба. “За сколько же он ее толкает? — заинтересовался Сергей. — Я за нее, помнится, пятьсот баксов заплатил?” А покупатель, кажется, уже нашелся: какой-то толстый базарный азербайджанец, по уши заросший щетиной. Он мертвой хваткой вцепился в куртку, и в, тоже время, кривился, брезгливо надувал губы, будто речь шла о ведре гнилой картошки. Папаня совсем скоро сдался и, спрятав полученные деньги, рванул к винной лавке. “Рублей двести получил”, — отметил Сергей и сильно тряхнул головой, пытаясь избавиться от нахлынувшего вдруг раздражения. “Просящему дай — ведь так сказано? — успокаивал он себя. — А раз так, что сокрушаться. У них свои головы на плечах…”
Вечером позвонила Евгения.
— Знаешь, я просто сама не своя, — сразу призналась она, — как ты ушел, все ругала тебя, думала: вот, свихнулся. А потом вдруг словно пронзило меня: ведь если он, такой далекий от церкви, веры — и вдруг так перевернулся, так значит и правда есть Бог Всемогущий, Который, как и сказано в Евангелие, и из камней может сделать детей Аврааму? Тогда, получается, что прав ты во всем? Что делаешь все именно так, как надо? А что же я? … Только я, Сережа, не могу так! Не могу все бросить, — всю свою жизнь — и идти куда-то там в монастырь, молиться ночи напролет. Не умею я это, Сережа. Но ведь надо? Так?
— Да нет, сестренка, — тепло сказал Сергей и улыбнулся, да так, что она, каким-то образом на этаком расстоянии почувствовала его улыбку и сама двинула вверх уголки губ — сквозь слезы, потому что плакала и не могла остановиться. Улыбалась и плакала, а он, как мог пытался утешить:
— Ни к чему это всем — бросать мир и идти в монастырь. Можно быть христианином везде, на любом поприще. А тебе — тем более, ты ведь учительница. Знаешь, что есть Бог? Расскажи! Открой вечность своим ученикам, научи тому, что жизнь не кончается никогда, но счастье в будущей жизни надо заслужить! Они ведь живут другим — Бог весть чем! Напомни им, что они русские, православные и что невозможно быть русским и не любить Россию! Научи их помнить последняя своя и думать о грядущей вечной жизни. А в могилу ведь не унесешь ничего — так было раньше, так и сейчас — объясни это! Еще научи их прощать. Ты представляешь, что будет, если мы все научимся друг друга прощать? Представляешь? Это же будет почти что рай! Научи их любить друг друга, но не плотской любовью, — этому сейчас горазды учить все — а духовной, устремленной в вечность и радеющей поэтому только о спасении… Научи их… — Сергей замолчал, он словно сам растворился в тех горизонтах, которые распахнул сию минуту пред сестрицей. А Евгения прошептала:
— Как же ты изменился, брат. Я все считала тебя большим, избалованным ребенком, а ты — уже не юноша, но муж. Не знала, что ты способен на такое…
— Я и сам не знаю, — сказал Сергей, — откуда это берется.
— Ты знаешь, Сергей, — опять очень тихо сказала Евгения, — ты держись, не сдавайся. Делай, как решил. Пусть хоть все будут против — весь мир, а ты держись.
— Спасибо, — ответил Сергей и потом, когда положил уже трубку, еще несколько раз прошептал с теплотой: “Спасибо, спасибо тебе, моя серая мышка, спаси тебя Господи…”

* * *

И опять снился лес и скит. Только почему-то никого нет вокруг. Он ищет и не находит. И от этого тоскливо на душе, так, что хочется плакать. А в сердце вползает страх. “Ты теперь один, — шипит он, — нет никого. Ты один…” В ужасе он порывается куда-то бежать, но вдруг из-за знакомой сосны выходит юноша с горящими золотом волосами — уже виданный однажды Ангел хранитель, но одетый в одежды еще большей, чем прежде, белизны, совершенно невозможной, от которой глаза невольно закрываются, как от солнечного света. Он подходит совсем близко и говорит: “Помни страдания и смерть Господа нашего Иисуса Христа ради спасения всех человеков. Не попустит человеколюбивый Господь никому искушения свыше его сил. Помни это и терпи. Помни, что есть у тебя силы и лишь малодушие внушает обратное”. Юноша указывает рукой в сторону и Сергей, посмотрев, видит там улыбающегося отца Илария, а рядом Андрея и еще кого-то, высокого, худого, в белом подряснике и скуфейке, опирающегося на тросточку и, самое главное, очень-очень знакомого. “Это же я! — с удивлением вдруг узнает он. — Я! Такой?”
Видение было совсем кратким — еще мгновение и все, подернувшись дымкой, исчезло, а он уже оказался в городе, где-то на самой окраине, и бежал, бежал… Кто-то невидимый догонял и пытался схватить, но он чувствовал, что никому его не достать и не схватить — ему надо лишь потерпеть, немного потерпеть. Но тот, невидимый, назойливым гудением свербел уже в самые уши и не было никакой возможности избавиться от его напора…
От этого звука Сергей и проснулся. Кто-то беспрерывно звонил в дверь…
На пороге стоял среднего роста широкоплечий мужчина, хорошо, впрочем, знакомый Сергею по прошлой жизни: Гена Фролов, он же Фока — так сказать, коллега по братскому цеху.
— Привет Прямой, — не извиняясь за столь безцеремонное вторжение, сказал Фока и широко улыбнулся, — прошел слух, что ты вернулся. Все, вообще-то, считают, что ты коней двинул. Я чисто случайно узнал и сразу к тебе. Болеешь, говорят? Что у тебя?
— У меня все нормально, — ответил Сергей, мучительно соображая как бы скорее выпроводить незваного гостя. — Кто тебе сказал про меня?
— Я же говорю, слух прошел, — Фока достал из кармана плоскую бутылку конька, — давай, брателло, отметим, как водится, встречу.
— Сейчас не время, — поморщился Сергей, — в другой раз.
— Да брось ты, братан, расслабься. Ты и впрямь какой-то сам не свой. Патлы, вон, отпустил, бороду, как у старца библейского, седой весь, а? — Фока шутливо двинул вперед кулак, имитируя удар, но Сергей не шелохнулся.
— Да ты, в натуре, больной, — Фока почесал рукой затылок, — ты же, в натуре, беспредел по жизни катил, молодые на твоем примере учились. А теперь?
— Ладно, заканчивай базар, — резко сказал Сергей, — и до свидания. Не распространяйся о моем появлении. Пусть лучше все и думают, что я умер. В делах я больше участвовать не намерен и от своей доли отказываюсь. Все.
— Так ты, что — правда в монастырь? — протянул Фока и покачал головой. — Трудно в это поверить. Ох, трудно. Ну, да ладно. У меня к тебе дело. Ты, я слышал, квартиру толкаешь за четырнадцать штук? Так вот я предлагаю оказать помощь бабками братве. Сейчас многие нуждаются, особенно те, кто на зоне, и их близкие. Благородное дело!
— Ты что, смотрящим назначен, общак держишь? — спросил Сергей, соображая каким образом его так быстро просчитали. Он не сомневался, что Фока не может иметь отношение к общаку — не того полета птица. Значат, его разводят?
Впрочем, Фока и не стал брать на себя лишнее (мол, кто его знает, этого Прямого, а ну как расскажет братве?) — за самозванство можно прослыть негодяем.
— Нет, — замялся он, — у нас теперь тут своя сберкасса, так что вкладывай свои бабки и будь здоров. Кстати, твой папаша задолжал пацанам. Крепко задолжал. Раньше у него кредит был, а теперь — все, долги с него будем снимать. Но можем и списать. Решай, братан.
Сергей почувствовал, что закипает, что сейчас, через одно всего мгновение, разорвет мерзавца на части. Он напрягся, и что есть силы стиснул правой рукой левую. “Претерпевший же до конца — спасется, — вдруг всплыло в памяти, — потерпи Господа в день скорби…” Но что-то такое все-таки отразилось на его лице; что-то, очень не понравившееся визитеру.
— Я позвоню, — сказал он, сделав полшага назад к двери, — завтра позвоню, но ты подумай, серьезно подумай…
Отъезжая, Фока одновременно набрал номер на мобильнике.
— Я был у него, — сказал он сразу, как только сняли трубку, — но непохоже, чтобы он начал колоться на бабки. Он конечно уже не тот, что раньше, но и не фраер.
— Ничего, попрессуем его, обмякнет — резко ответили на том конце, — и не таких обламывали…
— Не знаешь ты Прямого… — попытался, было, настаивать Фока, но его грубо оборвали:
— Не буксуй и привяжи метлу, я знаю, что делаю, жди моего звонка.

* * *

Под вечер неожиданно напомнил о себе майор Борский. Он позвонил и настойчиво попросил о встрече.
— Я сам зайду, — сказал он не терпящим возражения тоном, — я рядом, буквально у вашего подъезда.
“Вот насели, — только и подумал Сергей, — покоя нет”.
Он провел опера на кухню и честно признался:
— Угощать мне вас нечем, могу, если желаете, предложить стакан воды.
— В общем, так, — отказавшись от угощения, начал Борский, — ваши байки не подтвердились: ни одна, ни другая. Нет никаких потерпевших в баре “Бавария”, и, соответственно, никакого дела — все туфта. То же с Глушковым. Жив он, гражданин Прямков, жив-здоров, о чем у меня имеются подтверждения от его гражданской супруги и, значит, ее матери, а его, соответственно, тещи. Сейчас он временно проживает за границей, по коммерческим, так сказать, соображениям, но регулярно пишет и даже приезжает. Письма от него мне показали. Последнее — месяца три назад пришло из Лондона. Вот такие пироги. Что скажете, гражданин Прямков?
Сергей молча переваривал услышанное — это были довольно неожиданные известия. Хотя…
— Жив, говорите? — спросил он, наконец. — А вы поинтересовались, на ком числятся квартиры — четыре, если я не ошибаюсь? — два Мерседеса, ну, и прочее барахло? Паша в последнее время никому не доверял, все на себя оформлять стал, хотя его и отговаривали. Так вот, эти самые гражданки, о которых вы говорите, попросту чужую собственность присвоили и поэтому легенду о якобы живом Паше сотворили.
— Эту вашу очередную байку тоже можно проверить, но вас придется привлечь, — недобро покачал головой Борский, но тут же, помягчав, предложил: — А не хотите ли сесть по другому поводу? Ведь вам этого хочется? Дел-то уйма нераскрытых. Помогите и себе, и людям. А я вам подберу самое достойное, а?
— Я не намерен шутить, — твердо сказал Сергей.
— Я тоже, — подтвердил майор, — поэтому просвещу вас еще по одному поводу. Вот у меня кой-какие материалы, — он достал из дипломата картонную папку с надписью “Дело”, — касательно вашего папаши. Им почему-то прежде не давали хода. А наверчено у вашего предка, будь здоров! — лет на восемь с конфискацией. Дело пойдет в ход, если вы не пойдете кое в чем нам навстречу. Давайте договоримся: про вашу явку с повинной я забываю (что поделать, каждый может ошибиться) — минутная слабость, так сказать; отца вашего тоже трогать не буду и поспособствую, чтобы братва его в покое оставила, а то ведь и за меньшие прегрешения рыб кормить отправляли. А вы, в свою очередь, меняете адресата вашей благотворительности и вместо монастыря жертвуете деньги, вырученные от продажи квартиры, в фонд помощи обездоленных и больных заключенных. Дело, скажу вам, благородное и нужное. Может быть, когда-нибудь и в газетах про вас напишут. Ну что, согласны?
— Я бы конечно вышвырнул тебя вон, — совершенно ровно, без всякой злости, сказал Сергей, — но пообещал себе подобного не делать. Так что — пошел вон сам.
— Гонору в тебе полно, — майор встал и ткнул пальцем Сергею в грудь, — но скоро ты запоешь иначе, обещаю! Я тебя завтра же закрою, гнида, в прессхату! Пойдешь у меня по самой гнилой статье, бомжата!..
— Тогда, до завтра, — сказал Сергей и указал рукою на выход. Когда дверь, наконец, закрылась, Сергей взглянул на часы: было без пятнадцати минут девять.

* * *

В девять вечера Фока закончил все дела и, сидя в джипе, размышлял, куда бы поехать отдохнуть. “Только не в «Мефисто», — поморщился он, вспомнив вчерашнюю отвратительную до рвоты тамошнюю девицу Лолу, с которой, одурманенный коньяком, провел вечер и ночь. “Начну с «Олимпии»”, — решил он, наконец…
Через пять минут, когда он неторопливо ехал по вечерним городским улицам и с глубоким чувством собственного превосходства поглядывал на прохожих, звякнул мобильник. Слышно было отвратительно, так плохо, что он до конца так и не понял, кто звонит. Но, безусловно, кто-то свой, потому что, то и дело слышалось “Фока… братан…” Уловив таки общий смысл, он уяснил, что его ждут в аэропорту на какой-то важной стрелке. В этот момент он как раз проезжал по мосту через Великую у Покровского комплекса и, странное дело, хотя в голове еще не созрело никакого решения (“ехать? нет?”), руки уже, будто подталкиваемые неведомой силой, повернули баранку вправо. Джип, набирая скорость, обогнул навечно застывшую над речной кручей “тридцать четверку” и рванул в сторону Лепешей. Забыв про осторожность и удивляясь сам себе, Фока ехал на эту непонятную стрелку. Он — хитрый лис, который и в сортир заходил не иначе, как трижды оглянувшись по сторонам. Что-то со всем этим было не так! Он мысленно напрягся, прислушиваясь к себе, но в голове было как-то странно пусто. Что-то там, в этой пустоте, весьма необычно звенело, будто кто-то наглый и бесцеремонный то и дело теребил натянутую веревку…
У мебельного комбината он повернул налево к железнодорожному переезду. Когда до шлагбаума оставалось метров тридцать, его машина — всегда абсолютно безотказная — вдруг заглохла. Это почему-то его совсем не удивило. Он, даже и не пытаясь ее завести, просто открыл дверь и вышел наружу в темноту и мороз. Постояв лишь мгновение, он тут же зашагал в сторону железнодорожных путей, едва виднеющихся во мраке. В голове, перекрывая звон, зазвучал тревожный набат. “Стой, нельзя!” — кричал некий внутренний часовой, нажимая на экстренные сигнальные кнопочки. Но разум его этого уже не слышал, он, словно куда-то провалился, в какую-то глубину и оттуда с недоумением выглядывал наружу, не имея возможности хоть как-то вмешаться в ход событий. Ноги же передвигались, подчиняясь некой неизвестной силе.
“Я сплю? — попытался успокоить себя Фока. — Конечно же, я сплю…” Но это, увы, было совсем не похоже на сон. Скорее на безумие — страшное, неотвратимое и погибельное… Поднимаясь на невысокую насыпь, он поскользнулся, упал в снег и больно ударился о мерзлую щебенку. Коленку сильно саднило, и это неопровержимо свидетельствовало, что все происходит наяву, в реальности. Тем временем, его совершенно неуправляемое тело, шагало по шпалам прочь от переезда. Безумие продолжалось. Рядом с ним невесть откуда появился невысокий человек в треухе, в руках он держал винтовку с примкнутым штыком и что-то угрожающе шипел прямо в ухо. Разум, никак не желающий выползать из плоскости обыденного сознания, предположил, что это боец местного вохра, но как-то шатко и неуверенно. И совсем скоро, когда они вошли в освещенную прожектором зону, это предположение вовсе рассыпалось в прах, потому что обнаружилось, что странный мужичок — пожилой фиксатый цыган с пулеметными лентами поперек груди. Он перестал шипеть, и принялся, развязано кидая пальцы, нести какую-то ахинею: “Балабас тебе, а не бобы… дохал бы себе… папа-Влада будет тебя жучить… а копача зачурают , в натуре…” и что-то еще, совсем уже непонятное. Не смотря на всю внешнюю комичность этой фигуры, веяло от нее необыкновенной нечеловеческой злобой; хотелось отвернуться и больше никогда ее не видеть. Но отвернуться Фока не мог, как и просто даже закрыть глаза. Он видел и боялся; он чувствовал, что тело слабеет от страха, особенно в нижней части живота, где, к великому его стыду, вот-вот готов был зажурчать ручеек.
И все-таки это были лишь семечки-цветочки. Впереди на их пути обнаружилась преграда, в которую они благополучно уперлись. Вернее ткнулся в нее Фока, а цыган бесцеремонно напирал сзади. Это нечто, стоящее на рельсах, было, похоже, обыкновенной дрезиной, и там, укутавшись мраком, восседала некая фигура, похожая на большую бесформенную кучу.
— Что встал, Ермолай? — шипел сзади цыган — пошел вперед, абротник .
— Ну, это ты, скажем, загнул, — прозвучало низким хрипом из темноты. — Конокрад у нас, положим, один — ты! А паренек в этом не был замечен. Это точно известно. Паренек этот наш, нашего корня. Жаль, не повезло ему. А так — наш, наш…
Тут Фока почувствовал, что тело его медленно высвобождается от таинственного плена, и он может шевелить языком:
— Кто вы? Что вам надо?
— Если по правде, — прозвучало из темноты, — то мы твои друзья, лучшие-прелучшие, и нам отрадно твое бесстрашие. Все, видишь ли, боятся Судию, а он нет. Сказал — и нет рядом Ангелочка-охранителя. Услали! А мы тут же рядом! Храбрец! Молодчина! Пятерка тебе! Мы бы тебя тысячу лет благодарили, но, похоже, придется поторапливаться, а то неровен час охранитель твой вернется? Впрочем, поверь, времени нам еще достанет. Более чем…
Тут ночь прорезал жуткий хохот, похожий больше на завывание голодной волчьей стаи.
Фока уже не почувствовал, как вырвался, наконец, на волю ручеек и побежал себе через коленки на заледеневшие шпалы. В это время его грубо втаскивали на дрезину, и в нем от жутких предчувствий все обмерло и оборвалось.
— Мы тебя любим, — с хохотом выкрикивал все тот же ужасный голос, — очень-преочень.
Дрезина сорвалась с места и мгновенно набрала скорость. Обрушившийся шквальный ветер уносил прочь и жуткий хохот, и крики, развеивая их в ночи, но отдельные слова были хорошо слышны, и Фока мечтал сейчас стать слепым и глухим.
— Доставим тебя до самых врат… по высшему разряду… а времени потом хватит…
Впереди из темноты вдруг вырос сноп яркого света, раздался гудок тепловоза, который неотвратимо несся прямо на них... все ближе и ближе… со страшным шумом, под безумный хохот папы-Влады и его, Фоки, дикие предсмертные крики. Когда до столкновения оставались считанные мгновения, дрезина, и его мучители вдруг разом исчезли, а Фока беспомощным мячиком повис в воздухе. В следующую секунду в него ударила тысячетонная стальная бита… Его безжизненное, изломанное тело пролетело не менее пятидесяти метров, и на излете уже врезалось в верхушку старого клена, откуда, спружиненное, упало на крыльцо будки стрелочника, проломив подгнившие доски и до смерти напугав задремавшую было с флажками в руках ночную дежурную…

* * *

Рано утром майор Борский узнал о случившемся из сводки ночных происшествий. У Фоки были с собой документы, и с опознанием трупа проблем не возникло. Причиной смерти предположительно значилось падение со скорого поезда… “Какого рожна он там делал? — ругнулся Борский и тут же задумался: — Как вообще он мог там оказаться, ведь перезванивались часов в восемь, перед моим визитом к Прямкову?”
Он тут же выехал к месту происшествия. Не доезжая переезда, заметил знакомый джип. Двери оказались не заперты, но все, на удивление, цело. Если кто и подходил, то, видно, не решился вломиться в явную машину бандюгана. Теперь все становилось еще более запутанным и странным. “Если машина здесь, — раскладывал факты по полочкам Борский, — то как он мог в это же время быть в поезде? Чепуха”.
Он отпустил служебную девятку и вернулся в город на джипе. С Фокиной машиной решил раскумекать потом, до времени упрятав ее в укромное местечко. А пока надо было разбираться с таинственной смертью самого Фоки, да и Прямкова следовало дожимать. О всем этом Борский размышлял, сидя в своем кабинете, и казалось ему уже, что нет худа без добра. “Вот и джипарем нежданно обзавелся, — удовлетворенно думал он, — и деньгами Прямкова ни с кем не надо теперь делиться. Славно!”.
Только ничему этому не суждено было сбыться. После обеда его арестовала служба собственной безопасности. Он был взят, что называется, с поличным в момент получения взятки, состоящей из двадцати предварительно помеченных стодолларовых купюр: зашел подследственный и вручил, а он, лопухнувшись, принял лично в руки. Вот так! Что ж, и на старуху бывает проруха, а жадность, как известно, фраера сгубила… Зачурали копача!

* * *

Сергея не покидало чувство тревоги. В любую минуту он ждал недобрых вестей от Борского. Навестив отца, уточнил про долг. Как и предполагал — все полуправда. Долг был, но весьма пустяковый — в три тысячи долларов.
— Срочно надо было, — оправдывался отец, — я у Сулеймана и взял, да все не получается вернуть: дела неважнецки идут. Но я ему Фольксваген свой отдал, он вроде как не в обиде. А с прокуратурой — было дело, да быльем поросло. Это с тогдашним областным руководством было связано, все и замяли. Так что едва ли теперь серьезный повод можно найти…
Минул день, другой, третий — никто не беспокоил. “Сам не пойду больше, — решил Сергей, — хватит, исполнил свой долг, явился, донес на себя — пускай теперь поступают, как знают”.
За это время он побывал во всех городских храмах. И в том, — Успения с Полонища, — в который однажды чуть было не вошел. Встретил и того самого парнишку, своего тезку Сергея, который его так любезно приглашал тогда внутрь, и даже познакомился с ним. Постепенно все неприятные ожидания, связанные с майором Борским и Фокой, поблекли и переместились на дальний план. Он получил деньги за квартиру и отвез их в святую Снетогорскую обитель. Причем сделал это так, что никто не узнал его имени. “Господь знает”, — радостно думал он, спускаясь с крутой монастырской кручи на автобусную остановку. Ни Борский, ни Фока так больше и не появились. А он, собственно, не очень-то и удивился. У Бога ведь все возможно…
Эта жизнь, которую он только что медленно для себя открывал, была настолько необъятна, настолько полна светлых благодатных моментов и встреч, что все прочее, относящееся к прошлому, стало маловажным и постепенно просто-напросто умирало. Он жил теперь в маленькой однокомнатной квартирке, устроился на работу дворником и подметал дорожки в детском парке, где, собственно, все для него и началось…
Он выбрал себе духовника. Помня наставление отца Илария, он отнесся к этому очень серьезно. Побывал на исповеди у разных священников, но как только оказался под епитрахилью у этого — понял, что больше никуда не уйдет. Нашел! Он выполнял наложенные епитимии, но совесть нет-нет давала о себе знать и требовала какого-то сугубого наказания за прошлые грехи. “Господи, да будет воля Твоя, — думал он в такие моменты, — если надо, дай мне пострадать, что бы не подпасть более суровому суду”. И дал таки Господь…

* * *

На второй седмице Великого поста, аккурат на сорока мучеников, он, побывав прежде на литургии, отправился на работу. Мел, как водится, в парке дорожки и вдруг увидел, как группа подвыпивших подростков, человек из пяти, пристает к какой-то юной парочке. Слово за слово, началась драка, вернее избиение, потому как силы были совершенно неравны. Сергей бросился разнимать. Просил по-хорошему, пытаясь оттеснить нападавших от растерявшегося и вконец испуганного кавалера. Подростки же в пьяном кураже наседали, впрочем, больше в пустую махая руками: драться никто из них толком не умел. Сергей, без сомнения, разметал бы всю их пьяную компанию в считанные мгновения, — сил и умения для этого было предостаточно… Раньше… Теперь, вместо этого, лишь уговаривал прекратить, больше подставляясь под удары и закрывая собой незнакомого парнишку. Эта его пассивность была расценена малолетками как слабость.
— Вали отсюда, мужик, пока жив … — перекосившись от злобы, орал тощий угреватый юнец и махал пустой пивной бутылкой.
— Выброси, — крикнул ему Сергей, в тоже время отталкивая от себя другого подростка, без толку молотящего куда ни попадя кулаками.
— Да я тебя… — юнец метнул бутылку, целясь в лицо.
Сергей уклонился и ответил встречным слева — вполсилы, но подростка словно сдуло на асфальт. Сергей огляделся. Чуть поодаль двое вполне серьезно молотили ухажера, а девица, сидя на газоне, в голос ревела: видно и ее кто-то в суматохе приложил. “Пора, сколько можно цацкаться!” — это решение созрело мгновенно и Сергей тут же отправил в нокаут еще одного из нападавших. И все равно, он сдерживал силы, не позволяя себе развернуться во всю мощь. Где-то на краю сознания звучало такое знакомое “Господи, помилуй” (словно рядом храм с открытыми настежь дверями, а в нем служба) — это-то именно и сдерживало… Сергей отшвырнул еще двоих, пытающихся добить стоящего на четвереньках ухажера и помог тому подняться. Паренек, всхлипывая, размазывал по щекам смешанную с грязью кровь.
— Цел? — спросил Сергей, участливо поглаживая его по спине.
Паренек качал головой и пытался что-то сказать, но сквозь разбитые губы прорывалось лишь шипение, да вздувались кровавые пузыри.
— Идите, вам надо к врачу, — Сергей легко подтолкнул его к девице, — я тут сам разберусь…
Но пацаны, неожиданно, оказались упорными, или алкоголь все еще продолжал будоражить кровь? Сергей, почувствовав вдруг опасность, обернулся и едва успел увернуться от удара палкой. Косым свингом, отработанным до автоматизма, он издали достал пацана, и его поднятая в очередном замахе палка улетела далеко в сторону, а сам он, на мгновение зависнув в воздухе, тяжело рухнул на асфальт. “Готов”, — успел подумать Сергей, и в головне его тут же взорвался огненный шар… и тысячи искр брызнули из глаз…
— Ну, что, получил? — дико орал угреватый юнец примериваясь кинуть еще один кирпич.
Сергей, пошатываясь, чувствуя, как кровь заливает лицо, продолжал держать стойку, и угреватый пятился, не решаясь напасть. Но кто-то напрыгнул сзади. Нет, не один — двое: обхватили и пытались повалить. Сергей двинул плечами, стараясь их сбросить, и тут ударил кирпичом угреватый…
Его долго пинали ногами, пока не послышался, наконец, звук милицейской сирены…
Потом он то проваливался в забытье, то всплывал в реальность и слышал голоса, хотя вовсе не понимал значения слов… И опять звучало в голове “Господи помилуй” — это пел хор, огромный многоголосый хор, такого не соберешь ни на одну службу. Слова прошения растекались далеко-далеко в сознании, и Сергей дивился: “Откуда так много места? Что это за ширь?” Огромные пространства, заполненные волшебными голосами, все развертывались и развертывались куда-то в самую бесконечность… “Господи, помилуй…”

* * *

Через месяц, опираясь на старый, ссуженный ему на время сестрой-хозяйкой, костылик, Сергей вышел за ворота городской больницы. Отсюда, в перспективе улицы Коммунальной, открывался удивительный вид на Свято-Троицкий Собор, и Сергей прежде всего трижды, с поясным поклоном, перекрестился: “Слава Богу за все!” Его переполняла радость: и от того, что дал Господь сил выздороветь за столь недолгий срок (ко всеобщему удивлению врачей!), и от того, что вот-вот грядут праздники — Лазарева суббота, Вербное воскресенье, а там и Пасха Христова; но главная сердечная его радость проистекала от того, что чудесным образом приобщился он Святых Христовых Тайн — впервые в жизни…
А было это так. Еще в начале болезни, когда он, ни жив, ни мертв, лежал в реанимации, случилось придти туда священнику для причащения умирающего. Сергей, помня о епитимии, и не просил, просто смотрел во все глаза, и, наверное, плакал. Батюшка подошел к нему сам и кратко расспросил: кто, мол, таков? Узнав, что верующий, православный — предложил приобщиться. “Я под запрещением за тяжкие согрешения”, — признался Сергей. “Велика ли епитимия?” — “Пять лет”. — “В смертельной опасности, — объяснил батюшка, — больной не лишается причащения, а в случае его выздоровления, епитимия продолжается”. Так Сергей, по милости Божией, приобщился Святых Тайн. И случилось чудо: прямо на глазах встал на ноги. “При вашем-то сильнейшем сотрясении мозга так рано вставать непозволительно!” — пытался, было, воспрепятствовать врач, но где там! “Врачу, исцели себя сам”, — едва не ответил Сергей. Ни сотрясение, ни переломы ноги и пяти ребер не помешали ему восстать, словно как Лазарю четверодневному… Еще, батюшка разрешил тяготивший совесть смутный ком сомнений на счет его поведения там, в парке. “Надо ли было применять силу? — без конца терзал себя Сергей. — Может быть, лучшим было бы смириться, просить, умолять?” Но на исповеди батюшка пояснил, что иногда следует быть воином, когда этого требует правда. “Не грех постоять за правду”, — твердо сказал он, прежде чем накрыть Сергея епитрахилью и прочесть разрешительную молитву…
Сергей улыбался. Он шел навстречу Собору, и радостные слезинки то и дело сбегали по жесткому исхудавшему лицу, теряясь в окончательно поседевшей бороде. “Слава Богу за все, — шептали растрескавшиеся, обескровленные губы. — Слава Богу за все!”



Эпилог

Верующий в Меня, если и умрет, оживет
(Евангелие от Иоанна,
глава 11, стих 25).


Для тысяч горожан это была обычная суббота, каких как минимум четыре в каждый месяц. Разве что теплая, но тут уж сказывался естественный порядок вещей — стоял конец апреля! Обычная суббота… После такой констатации можно было бы поставить точку, поехать вслед за прочими на дачный участок и всласть ковырять там лопатой земную персть. Ан нет! Не следовало в этот день делать ничего подобного (как, впрочем, и в предыдущие дни этой недели). Никак не следовало! И если бы садящиеся в пригородные автобусы люди замерли хотя бы на минутку, опустили свои рюкзачки и внимательно осмотрелись бы вокруг, то непременно заметили бы — непременно! — что вся природа сегодня необыкновенно сосредоточенна и молчалива, что весь мир вокруг будто бы затаился, прижался к земле — испуганно и сиротливо.
А если кому довелось быть в этот день в храме, то он непременно слышал голос Церкви, возвещающий что “эта суббота — воистину есть самый благословенный седьмой день... Это день, когда Христос почивает от трудов Своих по восстановлению мира. Это день, когда Слово Божие, “через Которое все начало быть”, лежит во гробе как мертвый Человек, но в то же время спасая мир и отверзая гробницы. Сия суббота есть преблагословенная, в ней же Христос уснув воскреснет тридневен…”
Страстная седмица… Минула Великая среда — день “Иудина окаянства”, чистый четверг, Великая пятница — день благоговейного и трогательного воспоминания спасительных страстей и крестной смерти Богочеловека. И вот Великая суббота… Единственный день в году, когда с нами нет Христа, когда Христос лежит мертвым во гробе, но, если прислушаться к тому, что шепчет ветер, о чем шумит на перекате река Пскова, то узнаешь: Он жив, Он уже “попирает смертию смерть и сущим во гробех дарует живот...”
В субботу после обеда Анастасиевский сквер был пустынен и тих. Гомон детворы из детского парка сюда почти что не долетал. Впрочем, и детворы-то было, как говорится, кот наплакал — так, десятка полтора-два карапузов с сонными бабульками. Отсюда, с горки от Анастасиевской церкви, все они хорошо просматривались: и маленькие, неутомимо снующие от качелей к карусели, детские фигурки, и их grands-mamans, клюющие носами на скамейках. Но старик и юноша, стоящие сейчас возле высокого церковного крыльца совсем не смотрели по сторонам поскольку были увлечены разговором. Они подошли сюда минут пять назад и если бы кто-то проследил их путь, то безусловно выяснилось бы, что давеча только вышли они из отстоящего недалече храма Архангела Михаила, в котором усердно отстояли службу. Потом, купив в булочной нарезной батон, они неспешно проследовали в эту часть парка, где в сей момент и находились.
— Ну, послушай, дед, — говорил юноша, нервно отщипывая от батона и отправляя кусочки в рот, — сколько же сегодня было прихожан? Двадцать, от силы тридцать. Так?
— Так, — ответил старик, жестом отказываясь от любезно протянутого ему внуком угощения, — и что же?
— А то, — проглатывая кусок покрупней, юноша двинул вперед подбородком, — в нашем, не самом маленьком храме — тридцать, в соборе — сорок, в храме Александра Невского — сто. В общем на весь город — не более пятисот прихожан. Это лишь четверть процента от числа горожан, дед! А ты говоришь — мы третий Рим! Да где там…
Медленным шагом они двинулись в сторону своей заветной скамеечки, где по большей части и происходили самые главные их беседы. Теперь там сидел какой-то человек: худой, с седой шевелюрой и такой же совершенно седой бородой. Рядом, опертый на скамейку, стоял костылик. Человек склонил голову на грудь и, кажется, дремал. Скользнув по нему взглядом, юноша нахмурился, но старик указал рукой на свободную часть скамьи:
— Садись внук, место предостаточно. Так вот, это не я говорю, это блаженной памяти старец Филофей, это его слова: “Два убо Рима падоша, а третий стоит, а четвертому не быти”. И я считаю эту формулу весьма справедливой. Захлестнуло житейское море весь мир и все прибывает вода, но незыблемо стоят островки Православия. У нас только и стоят, все прочее уже залило. Но пока стоят они — будет стоять наша Россия. Помнишь, что сказал преподобный Серафим Саровский? “За Православие Господь помилует Россию”. Вот так — за Православие! И весь мир будет стоять, как за якорь держась за Россию. Правда, не желает он этого понимать, беда это его, но тут уж ни куда не денешься. Наш это подвиг — держать мир. Наш! А то, что стадо малое, так это и Христос когда еще говорил. “Не бойся малое стадо!” Малое! А ты говоришь четверть процента. И потом, плохо ты знаешь свой народ. Его лишь всколыхни и завтра наполнятся все храмы, вера не исчезла, она дремлет и ждет пробуждения. Вот, может быть, на грядущую Пасху и оживит Воскресший Господь чью-то уснувшую душу?
— Да нет, дед, — в запальчивости махнул рукой внук, — это ты не знаешь сегодняшних людей, особенно молодежь. Ни чем их не проймешь и не разбудишь. Не желают они спасаться и не будут. Не возможно это…
Но тут вдруг поднял голову дремавший седоголовый человек и совсем тихо, почти что шепотом, сказал:
— Спастись еще возможно…
Сказал тихо, но его хорошо услышали и старик и юноша. Оба они одновременно подумали, что будто бы уже видели где-то это лицо, но… не вспомнили — ни тот, ни другой.
— Простите, что вы сказали? — переспросил старик.
— Спастись возможно всем, — еще раз повторил, впрочем, чуть уклонившись от прежних слов, странный человек, и поднялся со скамьи.
Опираясь на костылик и чуть прихрамывая, он медленно пошел по аллейке к выходу на проспект и вскоре совсем исчез из виду. А дед и внук, молчаливо застывшие на скамейке, все еще будто бы слышали эти его слова, витающие в воздухе, как три маленьких кружевных облака:

“Спастись…
возможно…
всем…”.




Псков, 2000 г.