Храм святителя Василия Великого

На главную ‹  Проза ‹  Произведения Игоря Изборцева ‹ Достоевский и мы

Достоевский и мы (Метаморфозы преодолений)


Иногда столетия оканчиваются досрочно, исчерпав себя на высокой ноте какого-либо самого значительного пророческого слова. Так, девятнадцатое для России, кажется, завершилось Пушкинской речью Достоевского, потому как более ничего существенного и важного о судьбах русского народа сказано уже не было. Или, может быть, чуть позже, 28 января 1881 года, когда, провожая в путь всея земли своего великого сына, Россия на едином дыхании возносила горе ангельскую песнь: “Святый Боже, Святый Крепкий, Святый Безсмертный, помилуй нас”. Вся Россия… “Юношество всех сословий, — говорил участвовавший в отпевании писателя протопресвитер Иоанн Янышев, — студенты духовных академий и семинарий, студенты и воспитанники всевозможных гражданских высших и средних учебных заведений, военные люди, женщины и девицы, даже множество детей, — …все это при первой вести о кончине знаменитого писателя встрепенулось и спешит выразить свои чувства молитвою за усопшего и участием в его погре6ении! Какая великая, невидимая сила сплотила воедино столь, по-видимому, разнородные сердца и собрала их у этого гроба?” (1) Наверное, в этом действительно было нечто совершенно уникальное и удивительное, совершенно несвойственное противоречивому, пронизанному нигилизмом и богоборчеством, духу того времени, если и спустя семь лет митрополит Антоний (Храповицкий) не переставал дивиться тем, как выделял он, “воистину священным дням”: “Многочисленная толпа студентов, курсисток, юнкеров, гимназистов и других учащихся пели “Святый Боже”… пели и те, которые никогда не молились прежде… Произошло нечто подобное Голгофе: воскресли мертвые духом, били себя в перси отступники, исповедуя Божественное достоинство дотоле отвергаемого ими Христа, о котором учил умерший… Да, эпитафия с заглавия “Братьев Карамазовых”, перенесенная на памятник Достоевскому, в день смерти его осуществилась явно. Истинно, истинно говорю вам: если пшеничное зерно, пав в землю, не умрет, то останется одно; а если умрет, то принесет много плода(2) И мы тогда видели и свидетельствуем, что не стадное увлечение толпы, но ясное пробуждение совести отражалось на лицах, они плакали и молились”. (3)
“Какое великое сокровище мы теряем в его лице…” (4), — у гроба писателя звучали первые посмертно сказанные о нем слова. В них лишь робко нащупывались контуры всемирной духовной глыбы — художественного гения Достоевского. Еще не слышно было хорошо знакомых нам сегодня определений — великий мастер человеческого сердца, национальный мыслитель огромного масштаба, пророк… Все это скажут чуть позже, например Аксаков, который в контекст пророческого слова Достоевского впишет и свое завещание потомкам о том, что “гуманность, отрицающая Бога, логически приводит к бесчеловечию; цивилизация без просвещения Христова — к одичанию; прогресс без Христа — к регрессу; свобода, где нет духа Божия, — к деспотизму и тирании; что без личного самоусовершенствования в духе христианской любви невозможно, в конце концов, истинное разрешение социальных и гражданских задач”. (5) И уже под их общим творческим наследием подведет черту Победоносцев: “Великое значение и великая заслуга этих людей, то есть людей Аксаковского кружка, состоит в том, что они первые сознательно выяснили перед всеми нераздельную связь русской народности с верой и Православной Церковью. В обществе до них это понятие было смутно и шатко. Они почуяли сердцем и дознали живым опытом, в истории Руси и в быте народном, что в народе хранится запас духовной силы и глубокой веры, из коего сами учители и просветители на­рода должны почерпать свою силу и одушевление; что у этого темного народа связь с Церковью живая и действенная и что на этой связи стоит и будет стоять вся наша история”. (6)
Но одновременно с позитивным осмыслением творчества Достоевского и попытками вписать его духовные открытия и прозрения в контекст истории в качестве побудительных мотивов, имело место и борьба “прогрессивной” либеральной интеллигенции с его “жестоким талантом”(7). Так, через двадцать пять лет после смерти писателя, сын коммерсанта-мануфактурщика Шварцмана Лев Шестов попытался через свою философскую лупу рассмотреть в творчестве Достоевского пророческий дар и, увы, оного не разглядел. “Достоевский и Толстой ничего угадать не умели, — удовлетворенно воскликнул Лев Исаакович. — У Достоевского это еще заметнее, чем у Толстого, потому что он чаще пытался угадывать: его дневник наполовину состоит из несбывшихся прорицаний. Поэтому же он сплошь и рядом компрометировал свое пророческое дарование… То, что пишет Достоевский в последние годы своей жизни (не только “Дневник писателя”, но и “Братья Карамазовы”), имеет ценность лишь постольку, поскольку там отражается прошлое Достоевского. Нового дальнейшего шага он уже не сделал. Как был, так и остался накануне великой истины”. (8) На вопрос чье творчество “имеет ценность лишь постольку, поскольку” история дала уже убедительный ответ, да и разумно ли приписывать этакую беспомощность художнику, который, по выражению Розанова, “совершенно упразднил Белинского, сделав абсолютно неинтересным, абсолютно копеечным все его идейное содержание”(9)? Не попробовать ли лучше сделать его пугалом, страшилкой, борцом против прогресса и самого будущего России, человеком, для которого борьба “со свободою, гражданственностью, наукою, борьба с самим разумом человеческим стала постоянным стимулом”(10)? Попробовали… “Русская интеллигенция, — с пафосом истинного борца за гражданские свободы убеждал общественность Столпнер, — чтобы спокойно и с чувством правоты идти к своим святым задачам, к задачам лучшей гражданственности, свободы и просвещения, — должна будет непременно пройти через Достоевского и победить Достоевского”. (11) Итак, вещи были названы своими именами, акценты расставлены, задачи определены — “преодолеть Достоевского”!
В пылу перепалок и словопрений интеллигенты-прогресситсы как-то не придали значение тому, что наступил новый век, и наступил в духе и силе исполнения пророчеств… А начался век XX c грозных обличительных слов святого праведного Иоанна Кронштадтского. “Не в мирное, а безпокойное и крамольное время мы живем, — предупреждал современников этот богодухновенный отец, — время безначалия и безбожия, время дерзкого попрания законов Божеских и человеческих; во время безсмысленного шатания умов, вкусивших несколько земной мудрости и возмечтавших о себе чрез меру: ибо знание кичит, по слову Божию, а любовь назидает. Для всех очевидно, что царство русское колеблется, шатается, близко к падению… Всюду дерзкое сомнение и неверие, неповиновение; повсюду в мире вооружения и угрозы войною… повсюду потеря стремления к высоким, духовным интересам, ибо весь почти интеллигентный мир потерял веру в безсмертие души и вечные ее идеалы… повсюду одно стремление к удовлетворению животных страстей; алчность к корысти и обогащению хищническим образом; огульное пьян­ство, неуважение брачных союзов. Смотрите и сами судите: мир окончательно растлел и нуждается в решительном обновление, как некогда чрез всемирный потоп… Итак, готовьтесь на суд, на суд страшный, на суд праведный, на суд единственный и окончательный, после котораго будет или вечное блаженство, или нескончаемое мучение”. (12)
О, если бы прислушалась Россия к его словам, скольких бы бед миновала и каких бы вершин достигла? Не прислушалась! Как прежде не слышала и призывный голос Достоевского: “Не в нем ли (православии) одном и правда и спасение народа русского, а в будущих веках и для всего человечества? Не в православии ли одном сохранился божественный лик Христа во всей чистоте? И может быть, главнейшее предызбранное назначение народа русского в судьбах всего человечества и состоит лишь в том, чтоб сохранить у себя этот божественный образ Христа во всей чистоте, а когда придет время, явить этот образ миру, потерявшему пути свои!” (13) Не прислушалась! Потому что мыслящая российская интеллигенция уж закружилась в Серебряном веке, завальсировала с символизмом. Но и с Достоевским — без него, как плоти от плоти России, уже не могла…
Серебряный век “мучился Достоевским” как тот в свое время “мучился Богом”. Он (Серебряный век), заплутав в религиозно-футурулогических поисках, так и не уяснил для себя: нужен ли ему Достоевский; но на всякий случай тоже решил преодолеть его. (14) Последующие поколения “мучились серебряным веком”, и сами, в свою очередь, стали для “нынешних” предметом “мучения”… А собственно Федор Михайлович в их умозрительных изысканиях отступал все дальше и дальше. И кому уже было дело до того, что единственное, беспредельно обожаемое Достоевским — это Прекрасная Личность Христа, воплощающего для него все самое возвышенное, самое совершенное, самое человечное. “В судьбах настоящих и в судьбах будущих православного христианства, — уверяет нас писатель, — в том заключена вся идея народа русского, в том его служение Христу и жажда подвига за Христа… Вся Россия для того только и живет, чтобы служить Христу и оберегать от неверных всё вселенское православие”. (15) Кому было дело до того, что в этом сотканном из противоречий мире Достоевский не мог обойтись без Христа. “Каждую свою мысль он завершает Им, и всякое свое чувство он проверяет в Нем. Горькая тайна мира только во Христе становится сладостной. Жестокая тайна страдания постепенно перерастает в тихую, умиротворяющую радость лишь тогда, когда вырастает из Христа и освящается Им. Это Достоевский чувствует по-апостольски сильно, и поэтому он исповеднически предан и мученически верен Христу”. (16)
Заигравшийся вычурными вереницами слов, Серебряный век не заметил, как сам стал игрушкой в руках нового революционного порядка. О, как легко позволил он себя преодолеть! С Достоевским было сложнее… Его преодоление оборачивалось порой нелепым фарсом. Так вышло, к примеру, у Луначарского. “Если бы Достоевский воскрес, — предположил нарком просвещения, — он, конечно, нашел бы достаточно правдивых и достаточно ярких красок, чтобы дать нам почувствовать всю необходимость совершаемого нами подвига и всю святость креста, который мы несем на своих плечах. Достоевский сделал бы больше. Он научил бы нас найти наслаждение в этом подвиге, найти наслаждение в самых муках и глазами, полными ужаса и восхищения в одно и то же время, следить за грохочущим потоком революции”. (17) Нет, в 1921 году уже никто не смеялся подобным шуткам, всплакнуть не возбранялось — могло сойти за слезы умиления… Тем более, в умении красиво выражать свои мысли культурологу и философу Луначарскому отказать едва ли было возможно. А как он закончил! Апофеоз! “Россия идет вперед мучительным, но славным путем и позади ее, благословляя ее на этот путь, стоят фигуры ее великих пророков и среди них, может быть, самая обаятельная и прекрасная фигура Федора Достоевского”. (18) Да уж, так и застыл великий русский мыслитель на долгие десятилетия среди прочих революционных бронзовых фигур (в партикулярных костюмах или в военных френчах, на броневиках или в пешем строю), хотя и оставаясь в рангах “пророков”, но недочитанным и недопонятым; пускай и не преодоленный вовсе (отчасти, быть может, наполовину), но густо затуманенный словесным бредом критиков соцреализма. На том самом броневике едва ли и не въехал в XXI век. (А может быть именно на нем и въехал, поскольку XX век окончился так невнятно и невразумительно, что и сам едва ли заметил когда это свершилось?)…
Итак, Достоевский сегодня с нами, среди нас, никем не преодолеваем, не гоним, всеми принят, доступен … и, в доступности своей, кажется, мало кому интересен (тем более, на фоне Пелевина, Виктора Ерофеева, Татьяны Толстой и иже с ними), хотя все еще моден. Как, отчасти, все еще модны Евангелие и Сам Христос… Впрочем, моды меняются; в системе современных общечеловеческих ценностей никакой из “истин” не отдается предпочтение, человек “нового мирового порядка” вправе выбирать сам. А Достоевский? Он без сомнения выбрал бы Христа и даже тогда, когда и вся истина была бы против Христа. Вот его исповедь о том: «...Бог посылает мне иногда минуты, в которые я со­вершенно спокоен; в эти минуты я люблю и нахожу, что другими любим, и в такие-то минуты я сложил символ веры, в котором все для меня ясно и свято. Этот символ очень прост, вот он: верить, что нет ничего прекраснее, глубже, симпатичнее, разумнее, мужествен­нее и совершеннее Христа, и не только нет, но и с ревнивою любовию говорю себе, что и не может быть. Мало того, если бы кто мне доказал что Христос вне истины, и действительно было бы, что истина вне Христа, то мне лучше хотелось бы остаться со Христом, нежели с истиной». (19) Но что сегодня значат эти слова? Для многих ли из нас они важны? Увы… Есть ли более горькая картина, чем забытый на книжной полке томик Достоевского, никого ни к чему не обязывающий? Едва ли… Впрочем, еще горше увидеть тот же томик подмышкой у какого-нибудь тамошнего Сороса или здешнего Абрамовича с закладочкой, например, в таком месте: “В нынешнем образе мира полагают свободу в разнузданности, тогда как настоящая свобода — лишь в одолении себя и воли своей, так чтобы под конец достигнуть такого нравственного состояния, чтоб всегда во всякий момент быть самому себе настоящим хозяином. А разнузданность желаний ведет лишь к рабству вашему. Вот почему чуть-чуть не весь нынешний мир полагает свободу в денежном обеспечении и в законах, гарантирующих денежное обеспечение: “Есть деньги, стало быть, могу делать всё, что угодно; есть деньги — стало быть, не погибну и не пойду просить помощи, а не просить ни у кого помощи есть высшая свобода”. А между тем это в сущности не свобода, а опять-таки рабство, рабство от денег. Напротив, самая высшая свобода — не копить и не обеспечивать себя деньгами, а “разделить всем, что имеешь, и пойти всем служить”. Если способен на то человек, если способен одолеть себя до такой степени, — то он ли после того не свободен? Это уже высочайшее проявление воли!” (20) И почитывают они все это, сидя вечерком у камина, а наутро один обрушивает фондовые рынки в каком-нибудь государстве, обрекая на страдания целый народ, а другой запросто покупает футбольную команду за деньги, на которые можно было кормить несколько губерний в течение года. И никакого внутреннего дискомфорта. Как принято у них говорить: ничего личного… И в этом цинизме, когда вопрос “позволено ли все?” упраздняется вовсе - им позволено! - ужас, кошмар их преодоления Достоевского! И не только Достоевского, но всякой правды и истины!
Достоевский… того ли он достоин? Что бы ответить, вернемся еще раз в тот день 28 января 1881 года... Идет заупокойная литургия и вдруг под сводами Свято-Духовского храма громогласно возглашается “Аксиос! Аксиос! Аксиос!”, — рукополагается ставленник, но присутствующим кажется, что голос вселенской Церкви распространяется и на лежащего во гробе почившего писателя, — “Достоин! Достоин! Достоин!” — и что именно в этот момент светлый Ангел возносит душу новопреставленного раба Божия Федора в селения праведных. (21) Достоин! Достоин именно этого! Достоин, как “национальный мыслитель огромного масштаба и исключительной проницательности”, как “философ, который отчаянно, страстно и в аду взыскует неба”, как “микроскоп страдающего человека, стремящийся нащупать даже у самого последнего каторжника… живую форму, живую искру”. (22) Достоин, как истинный сын России, горячо любящий свой народ, верящий в него, надеющийся на него, отстаивающий его доброе имя: “Судите русский народ не по тем мерзостям, которые он так часто делает, а по тем великим и святым вещам, по которым он и в самой мерзости своей постоянно воздыхает… Судите наш народ не по тому, чем он есть, а по тому, чем желал бы стать”.(23) Разве могут родиться такие слова в холодном, не любящем сердце и равнодушной душе? А всечеловечность и мировая отзывчивость, которые Достоевский увидел в Пушкине — не более ли еще ярко они горят в нем самом? Жаль, что “у нас нет другого Достоевского, который об этом бы сказал”. (24)
Так нужен ли нам Достоевский? Нужен! “Среди своих преклонений пред различными ничтожествами, — говорит архиепископ Иоанн (Шаховской), — человечество нуждается в перспективе Достоевского. И нуждается в Достоевском большая человеколюбивая, страдальческая, как сам Достоевский, идущая чрез все этапы его жизненного опыта, русская литература”. (25) Можно смело добавить, что в Достоевском нуждается не только русская литература, но и сама Россия, все любящие ее. И ни какие “метаморфозы преодолений” не отнимут от нас Достоевского, так беззаветно верящего в нас, в наше грядущее предназначение…
“Я же безгранично верую в наших будущих и уже начинающихся людей, — без страха и сомнений утверждает писатель, — вот об которых я уже говорил… что они пока еще не спелись, что они страшно как разбиты на кучки и лагери в своих убеждениях, но зато все ищут правды прежде всего, и если б только узнали, где она, то для достижения ее готовы пожертвовать всем, и даже жизнью. Поверьте, что если они вступят на путь истинный, найдут его наконец, то увлекут за собою и всех, и не насилием, а свободно”. (26)

Примечания:

1 Протопресвитер Иоанн Янышев. Речь, сказанная во время отпевания Ф.М. Достоевского в Свято-Духовской церкви Александро-Невской Лавры, по прочтении Апостола и Евангелия. “Церковный вестник”, 1881, № 6, с. 6-7.
2 (Ин. 12, 24).
3 Митрополит Антоний (Храповицкий). “В день памяти Достоевского”, полное с/с., Казань, 1900, т. 3, с. 3969-377).
4 Протопресвитер Иоанн Янышев. См. 1-ю сноску.
5 Аксаков И.С.. Сочинения, т. 2, изд.2-е, с. 484.
6 “Гражданин”, № 14, 1886, ст. К. Победоносцева.
7 Выражение Н.К Михайловского. Михайловский (1842-1904)
— публицист, литературный критик, социолог, выразитель идей либерализма и аграрного социализма.
8 Лев Шестов, “Пророческий дар” (К 25-летию смерти Ф. М. Достоевского).
9 В.В. Розанов, “На лекции о Достоевском”, Новое время, 4.7.1909. № 11964.
10 Из выступления Столпнера Б.Г. (см. следующую сноску). Столпнер Борис Григорьевич (1871-1967)
— философ, профессор (с 1920 г.). До революции
— участник социал-демократического движения. Область научной деятельности Столпнера
— перевод философской литературы. Впервые перевел на русский язык большинство сочинений Гегеля.
11 “Достоевский
— борец против русской интеллигенции”. Выступление Б.Г. Столпнера в Литературном обществе. Ноябрь 1909 г.
12 Новыя грозныя слова отца Иоанна (Кронштадтского) «О Страшном поистине Суде Божием, грядущем и приближающемся». 1906-1907 года.
13 Дневник. 1873.
14 См.: Белый А.[Рецензия] // Золотое Руно. 1906. №2. С.127-130. Рец. на кн.: Волынский А.Л. Достоевский; Кранихфельд В.П. Литературные отклики: Преодоление Достоевского // Соврем. мир. 1911. №5. С.322-337; Мережковский Д.С. Пророк русской революции: (К юбилею Достоевского) // О Достоевском: Творчество Достоевского в русской мысли 1889-1931 годов. М., 1990. С.86-118 и т.д.
15 Дневник. 1876, декабрь.
16 Преподобный Иустин (Попович), “Достоевский о Европе и славянстве”, изд. Сретенский монастырь, 2002, стр. 23
17 “Достоевский как художник и мыслитель”. (Стенограмма речи, произнесенной А. В. Луначарским на торжестве в честь столетия со дня рождения Ф. М. Достоевского).
18 Там же.
19 Письмо к Н.Ф. Фонвизиной, № 61, февраль 1854 г.
20 Дневник. 1877, февраль.
21 Смотри “Церковный вестник”, 1881, № 6, с. 7. “Речь архимандрита Иосифа, сказанная в Казанском Соборе 5 февраля 1881 г. пред панихидою в девятый день смерти Ф.М. Достоевского”.
22 И.А. Ильин. “Достоевский как художник”, с/с в десяти томах, М. “Русская книга”, 1997, т. 6., кн.
III.
23 Ф.М.Достоевский, “Дневник писателя”, 1876, февраль.
24 Архиепископ Иоанн (Шаховской). Избранное. Изд. “Святой остров”, Петразоводск, 1992, стр. 523.
25 Там же, стр. 522.
26 Дневник. 1877, февраль.